«Я много проскакал, но не оседлан». Тридцать часов с Евгением Примаковым
Шрифт:
— Волошин — другое дело. Он никогда не был вашим другом. Действовал по законам войны.
— Понимаю. Но и тот, кто не встал рядом со мной в тяжелую минуту, теперь не мой друг.
— Давайте сменим тему. Когда-то Черномырдин заметил о Ельцине, что тот лет пять или десять денег в глаза не видел, даже толком не знает, какие купюры в ходу.
— Про себя я так сказать не могу. У меня есть бумажник. Показать? (Тянется рукой к карману.)
— Верим.
— Там и деньги лежат, и кредитные карточки.
—
— В магазинах я не бываю. Деньги отдаю жене.
А сам расплачиваюсь в ресторанах — по карточке. Или с парикмахером — наличными.
— У вас хранятся дома какие-нибудь знаковые предметы, которые вы бережете как особенно памятные?
— Они существуют, наверное, в каждой семье.
Расскажу об одной дорогой мне вещи. Я несколько раз встречался с саудовским королем Абдель Азизом Фах-дом. Его Величество как-то заметил, что, разговаривая с ним, я перебираю четки. Король искренне удивился: «Ты любишь четки?» — «Да». — «В таком случае дарю тебе мои. Я хранитель двух главных мусульманских святынь, и смотри не передаривай эти четки никому».
Приехав в Саудовскую Аравию в следующий раз, я на встрече с королем сказал: «Ваше Величество, я стал знаменитым благодаря вашим четкам. Все мои знакомые ими восхищаются». Король вдруг спрашивает: «А Горбачев любит четки?» — «Не знаю». Может, зря я не сказал, что любит? Фахд, очевидно, хотел Михаилу Сергеевичу тоже сделать подарок. (Улыбается.)
— Вы по-прежнему неравнодушны к четкам?
— Подаренные королем очень изящны: черный жемчуг нанизан на золотую цепочку. Но четки для меня ценны как память о расположении Фахда. Порой я достаю их из шкафа, рассматриваю и думаю: сколько им лет?
— В одном из давних стихотворений вы сокрушались:
«Время сушит, время рушит, что казалось вечным».
Но ведь вам вопреки всему не свойственно минорное мироощущение?
— В этих строчках акцент сделан на слове «вечное». Время равнодушно обрушивает то, что представлялось незыблемым. Я верил, что любимая, которую привез из Грузии, всегда будет рядом; что сын, которого она мне родила — самый близкий мне человек, — как и положено, переживет отца; а родной город Тифлис, Тбилиси не изменит своего прелестного облика. Время все это рассыпало. Ну а как мне живется при этом, как борюсь с минорными ощущениями, я вам старался рассказать.
— «Я твердо все решил: быть до конца в упряжке, Пока не выдохнусь, пока не упаду. И если станет нестерпимо тяжко, То и тогда с дороги не сойду»?Так?
— Так. Я твердо все решил…
— Евгений Максимович, вы не возражаете, если мы назовем книгу строчкой из этого вашего стихотворения: «Я много проскакал, но не оседлан»?
— А что? Я седла на себе не чувствую.
Вместо
Женщина тяжеловеса
Ирина Борисовна Примакова не разделяет мнения, что все счастливые семьи похожи друг на друга
— Ирина Борисовна, у вас был период, когда казалось, что ничего хорошего в жизни больше быть не может?
— Конечно, как у любого живого человека. Мне было около сорока. Не покидало чувство, что теперь все пойдет только под горку. Семейная жизнь разваливалась. И одновременно все распадалось и рушилось в стране. Шел конец восьмидесятых. Я жила в одном из переулков на Чистых прудах, и напротив моего дома много построек разломали. Представьте: промозглая осень, руины на месте некогда чудных особняков, торгующие на каждом углу тетки… И на такое настроение легла прочитанная горькая книга — бунинские «Окаянные дни»… Что говорить, многие из нас пребывали тогда в состоянии тревожной депрессии.
— На долю Евгения Максимовича выпали тяжелейшие потери: смерть взрослого сына, жены, с которой прожил тридцать шесть лет.
— Тридцать семь, без крох…
— Но и вы «прошли частокол испытаний». Помните эту строчку из посвященного вам стихотворения пациента Примакова?
— Это метафора. Или гипербола. Потому что у меня была обычная жизнь обычной советской женщины.
— Но, может, как человек, небезразличный к вам, Евгений Максимович что-то воспринимал обостренно субъективно?
— Догадываюсь, что он имел в виду. Я никогда не работала ни в какой другой медицинской системе, кроме Четвертого управления. Пациенты были люди начальствующие. Непростые на службе и соответственно в быту, в общении с доктором. Наверное, мои усилия найти контакт с таким сложным контингентом проницательный Примаков и назвал «частоколом испытаний».
— Если без эвфемизмов, то досаждали чванство, спесь?
— Я это оставляю за скобками. Не должен врач плохо говорить о пациентах. Даже без фамилий. Больной человек не бывает с хорошим характером. В свое время очень опытный врач Вшгентина Михайловна Ла-пенкова сказала смущенным докторишкам-ординаторам, которых впервые привели в клинику Четвертого управления: «Абстрагируйтесь от того, кто перед вами. Должность пациента остается за порогом больницы. Иначе будете нервничать и совершать врачебные ошибки». Мне это сильно в душу запало.
— Вас, видимо, насквозь «просветили» перед тем, как взять на работу?
— Не могу сказать, что были особые проверки. Заполнила подробные анкеты, прошла собеседования. Я училась в Ставропольском медицинском институте…
— Там, где дочь и зять Горбачева?
— Они были на три или четыре курса младше меня. Безусловно, я видела Ирину. Дочь первого секретаря крайкома партии не знать в институте не могли. Тихая, скромная девочка, отлично занималась. Больше мне нечего о ней сказать. Вскоре я уехала из Ставрополя. Как закончившей вуз с красным дипломом мне предложили поступить в московскую ординатуру. Когда на комиссии по распределению сообщили, что ординатура при Четвертом главном управлении, я испугалась. Почему-то решила, что это связано с милицией. Уж больно сурово звучало название.