Я не тормоз
Шрифт:
Да я как раз вижу! И объезжаю аккуратно. Но чего им объяснять, я уже далеко.
В лифте достаю свой блокнот. Я же не дописал тогда, у меня было в голове больше слов.
И я пишу дальше, чтобы не забыть:
У человека голова, А в ней болтаются слова. У человека две ноги, Они кричат ему — беги! ИНе знаю. Если это стихи. Над ними же работать как-то надо, делать лучше. Я сам вижу, что не очень. Посмотрел, повертел — нет. Лучше никак. И почему слова по два? Ведь больше? Может, дальше придумать?
Не, никак. Это потому, что я никакой не поэт. И чего тогда себя мучить.
Оставлю, как есть.
Это же не стихи.
Опять опаздываю. Почему, почему?! Я же думал — точно не опоздаю, заранее прямо оделся даже. Сегодня суббота, народу мало. И я так лихо гнал на роликах этих, и сразу в метро. Перед эскалатором переобул кеды, в секунду. Всё быстро. Почему же так поздно опять?
Никак не могу со временем договориться. Всё оно идёт не так, как мне надо. Я опаздываю на экскурсию, сказали, встречаемся на Маяковке; сказали, ждать никого не будут.
И что я буду потом делать, где их искать?…
Ну, если я приеду, а их нет. Созвониться? У меня телефон садится…
Я замечаю, что бегаю по вагону метро, как псих. Ролики за спиной. Не сидится мне. И не думается ни о чём. Опаздываю, опаздываю, едь скорее, метро, аааа!
… Я забыл проездной, и пришлось покупать одноразовый билетик. Там номер. О, это спасение. Я рассматриваю этот номер и пытаюсь его разделить. Такую игру придумал себе. На два, на три… Это сразу видно: делится или нет, и на пять, конечно. Посложнее на семь. Но тут фокус: я делю длинное это число на тысячу один. И остаток уже проверяю: на семь, на одиннадцать, на тринадцать.
Нет, вообще ни на что не делится. Вот же какое! Может, вообще простое, ни на что не делится, кроме себя. Жаль. Я люблю так, когда — хлоп! И нацело!
… Даже немного забыл, что опаздываю. Чуть остановку не проехал. И уже на Маяковке, на длинном эскалаторе, номер билета разделился на сорок один. Без остатка.
Как же я прозевал, бегом проскочил любимую мою Маяковку, большую рыбу изнутри, дирижаблевые рёбра, архитектор Душкин, художник Дейнека, мозаичист Фролов, Фролов в чёрной профессорской шапочке. Он делал свои мозаики в блокадном Ленинграде, в темноте, без света, а теперь они на потолках метро, Фролов доделал Новокузнецкую и умер… Всё про них знаю, всё… А Душкин вообще гений, в 38-они сделали эту Маяковку, ещё до войны, это же просто космос, что они сделали такое! Читал много про Маяковскую, потому что люблю. А сейчас проскочил и не поднял головы.
Ну и успел, кстати. Еще двоих мы ждали потом. И я всем рассказывал, как я ключи искал по всей квартире, а нашёл в кармане, в другой куртке. На самом деле этого не было. Но так бывает: придумаешь враньё в своё оправдание,
А про деление на сорок один не рассказал. Боюсь, тут никто меня не поймёт. И про Фролова, и про Душкина… Чего им такое рассказывать. Кому интересно, могут сами посмотреть.
У нас недалеко от дома есть костёл. Очень красивый. Идёшь так по улице, дома-дома, обычные. И тут вдруг — костёл. Огромный. Как в кино. Высокие шпили в ночное небо.
Красиво.
А напротив — общежитие Консерватории. Особенно летом ясно, что это за общежитие такое. Когда окна открыты. Но и зимой слышно. Такой пилёж-гудёж, скрипки-пианино всякие. Мне нравится всё вместе слушать, когда отдельные голоса сливаются в странный общий гул. То есть нет, они не сливаются, отдельно торчат в разные стороны, как шпили костёла. В одну сторону, вверх. Но все разные.
Я иногда специально сюда хожу. Потому что первый раз услышал именно здесь. Был морозный день, ясный такой. Редко бывают такие дни, прямо ослепительные.
И тут я услышал трубу. С верхних этажей каких-то.
Классный инструмент — труба. Звук сразу в небо идёт.
Потом ещё несколько раз слышал. Трубач гамму играл и ещё какие-то упражнения. Его забивал звук рояля, рассыпал там свои пассажи нечеловеческие направо и налево. Мне захотелось его выключить. Чтобы одна труба осталась. Надо же, такой звук. Сразу внутрь.
Будто лампочку включает во мне.
Раньше, пока Лёвки не было, меня мама в свой театр брала. Спектакли я не смотрел, просто болтался по коридорам. Не то что неинтересно мне было, спектакли. Просто я не мог столько сидеть. Я и сейчас не могу. Прямо невыносимо это для меня, такое сидение. У меня без движения ноги отваливаются и руки. Ну, сейчас научился немного. А в детстве совсем не мог.
В общем, когда я маленький был, мама меня всё же водила на детские спектакли. И я сначала сидел. Потом сползал на пол. Под стул. А потом на четвереньках выползал из зала.
И тётенька-билетёрша меня там ловила. И говорила: походи тут, Игнат, только тихонько. Померяй, сколько шагов этот коридор.
И я мерил, мерил…
А потом приходила мама и забирала меня.
И я ей рассказывал, про что был спектакль. Сколько я успел посмотреть. И она удивлялась, так мало общего было у моих рассказов с авторским замыслом.
— Мне кажется, у тебя в голове отдельный транслятор, — говорила она мне. — Там тебе что-то своё показывают, не как всем.
А, я же не сказал. Мама — театральный художник. Ну, её имени на афишах никогда нет. Она, как говорит, на подхвате. Иногда помогает тому, кто как раз главный художник. Доделывает то, что кто-то не успевает. И всё время в театре. Монтаж, демонтаж. Часто ночью, когда один спектакль закончился, а на утро уже другая сцена готова должна быть.
Демон Таж. Я когда ей сказал, она очень смеялась, про демона этого. А ещё есть слово «додемонтаж». Когда демонтировали, демонтировали, да не выдемо… Да не выдодемонтировали.