Я пережила Освенцим
Шрифт:
Как-то ночью поймали с поличным одну заключенную, она для нужды использовала суповую миску. Это была пожилая женщина, видимо, больная. Ее стащили с нар, и блоковая избила до потери сознания. Утром в наказание мы все стояли почти час на коленях в грязи. После у нас болело все: ноги, голова, сердце. К вечеру у большинства появился жар. На другой день многих из блока отправили в ревир.
В первый раз и я подумала, — не пойти ли в ревир. Я мерзну, голодаю, убеждая себя и подруг, что свершится чудо. К чему это? Все равно ведь погибать. Зачем же тянуть эти мучения? В ревире хоть нет апелей. Буду лежать, пока не умру.
Я поделилась своими мыслями с Зосей.
— Нельзя, Кристя. А вдруг придет посылка? А вдруг что-нибудь изменится?
Я решила потерпеть еще несколько дней.
В это время я познакомилась с Ромой, учительницей из Силезии. В лагере она была уже давно. Несколько дней назад она вышла из ревира, перенеся много болезней. Высокая, стройная, Рома казалась совсем прозрачной. Ее огромные голубые, удивленные глаза говорили о затаенной муке. Рома рассказала мне о перенесенных допросах в Освенциме. Полуживой, без сознания, снимали ее с колеса пыток.
Невозможно было понять, как после всего этого она живет. Она попала в лагерь восемь месяцев назад. Правда, ей присылали много посылок — три-четыре в неделю. Теперь здоровье ее быстро восстанавливалось. Подкупая блоковую и штубовых, она могла сидеть на нарах, и никто ее не подгонял, как нас.
Однажды Рома сказала мне:
— Самое плохое позади, теперь я верю в то, что продержусь. Я прошла через все, что они придумали, чтобы убить человеческое в человеке. Теперь я верю в то, что буду жить.
В этот же день, во время вечернего апеля, остановилась на Лагерштрассе черная карета. Какой-то гестаповец выскочил перед нашим бараком и направился к блоковой. Мы замерли от ужаса. Несколько минут спустя вызвали номер Ромы. Она вышла из рядов и медленно пошла в сторону кареты. И не вернулась.
Пока она находилась в ревире, велось следствие по совершенному ею «преступлению». Кажется, кто-то по ее «делу» «засыпался». Говорили, что она учила детей польскому языку; это лишало ее права на жизнь даже в лагере.
После смерти Ромы еще долго приходили для нее посылки. На воле надеялись, что поддерживают ее.
Окончился срок карантина. Нас разделили. Приходили ауфзеерки и отбирали девушек в разные команды. Забрали Зосеньку и многих других. Тогда я еще не знала, что в лагере можно о чем-нибудь просить. Мы с Зосей стояли, оглушенные этим новым ударом. Нам и в голову не пришло, что следует попытать счастья. Просить можно нормальных людей в нормальных условиях, но тут… кого может тронуть, что мы хотим быть вместе? Если мы выдадим это наше желание, нас, конечно, разлучат. И Зося попала в Буды, то есть на другой участок лагеря.
В Будах находилась постоянная аусенкоманда из 300 женщин. Бараки там не были окружены проволокой. Заключенные работали в поле. На территории лагеря находилось еще несколько таких же, как в Будах, команд.
Названия свои они получили по имени деревень, которые некогда были на этом месте, например Райско, Бабице, Харменза. Считалось, что в Райско самые лучшие условия работы, там разводили овощи и цветы. Попасть туда было вершиной мечтаний. Другим надежным местом, где можно было продержаться, считалась Харменза — ферма-инкубатор. О Будах мы почти ничего не знали. Во все эти команды попали немногие счастливчики.
Мы с Зосей условились, что она заболеет и ее отошлют к нам в ревир — в Будах своего ревира не было. И мы, может, снова будем вместе.
Стефу, Марысю, Ганку отправили в лагерь Б. Я осталась. И для меня это оказалось лучше. Я попала в распоряжение шрайбштубы — канцелярии. Устроила все это Валя. Она была в лагере уже два года. Попала сюда с одним из первых польских транспортов. Она принадлежала к тем немногим, которые, несмотря на все, не утратили человеческое достоинство. Она была просто хорошим человеком.
Вале понравились стихи, которые я сочинила во время утреннего апеля.
Никогда прежде я не писала стихов. Но так трудно было переносить апель и бесцельное выстаивание на лугу. В
Я рассматривала это «творчество» как шараду. Оно было для меня неожиданным благословением, ибо позволяло оторваться от действительности.
Проверка, все должны явиться, в погоду и в ненастье, и можно прочитать на лицах тревогу, боль, несчастье. Ведь там мой сын в слезах, быть может, мое лепечет имя… И мама вспомнила… О боже! Увижусь ли я с ними? Быть может, вспоминает милый, как мы в ту ночь простились… А если — господи, помилуй! — они за ним явились? События идут быстрее, как на киносеансе. Вот кто-то едет по аллее в высоком дилижансе. Эсэсовки, как на картине, порхают перед нами. Стоим столбами соляными, предметами, номерами. Потом с презрительной гримасой, построив нас по росту, считают люди высшей расы весь этот скот в полоску. Вдруг мысль сверкнет и озадачит, тисками сердце сжато… Ведь это женщина — так значит, сестра, невеста чья-то… Все дальше фильм сенсационный. Внимание! — команда. Момент сверхкульминационный: прибытье коменданта. Неужто в мире все так мерзко? Молюсь тому, кто выше… Но, господи, прости мне дерзкой, — есть кто-то, кто нас слышит? А солнце в небе голубином бросает копны света. О добрый господи, внемли нам, теперь недолго это? [11]11
Стихи даны в переводе М. Павловой.
Подруги подхватили эти странные стихи. Они заучивали их на память, декламировали на нарах и в уборной. Так стихотворение «Апель» дошло и до Вали. Она разыскала меня и решила помочь мне.
Как старая, «влиятельная» заключенная, Валя заставила мою блоковую задержать меня на время в карантине. Таким образом я все еще ждала назначения на работу. Утром я шаталась без дела по лугу, тщетно отыскивая знакомые лица. Там было много чешек, француженок, несколько пожилых полек. Они сидели небольшими группами и вспоминали прежние времена. Эти попали сюда преимущественно за своих детей, за сыновей, за мужей. Слабые, измученные, они отдавали себе отчет, что долго не продержатся, но ревира все же избегали, напрягая все силы, старались выдержать апель.