Я твой бессменный арестант
Шрифт:
— Гну! Безнадега! Все выудили, гадом буду!
— До низу-то докопался?
— Вали, пошуруй сам! Ни фига не осталось. Мешок Царя вообще пуст.
— А мой? — с робкой надеждой спросил я.
— Ты что, рыжий?
Не впервой я спрашивал о своих шмотках, это не возбранялось. Наоборот, похитители бравировали осведомленностью, а особо дотошные так часто проникали в кладовку, так тщательно изучили ее, что после очередного набега хвастливо перечисляли оставшиеся и исчезнувшие монатки. После таких откровений меня охватывало беспокойство:
— Не трухайте, — снисходительно утешал нас Горбатый. — Без порток отсюда не увозят. Не дотункали. А в детдоме казенное выдадут.
— Кто дошку Жиденка стибнул? — спросил Никола, обращаясь к сборищу у печки. — Сбагрил, ханыга, и тихарит, думает не дознаемся.
— Дунька стибздила, — предположил Горбатый. — Тоже не дура, будь спок!
— Хранительница! Мешки худеют, она не трубит.
— Шмонает на равных. Тертая перетырщица!
— Один нищий другого нищего портянку с****ил!
— Хрен с ней, айда кемарить. Маруха ждет.
Пришельцы, как всегда, жуликовато приторно заухмылялись и потянулись за вожаком.
Николина Маруха пригрелась в углу женской спальни с самого начала, когда приемник только организовывался. Она и в немецком концлагере была уборщицей, и у нас пристроилась посудомойкой. Это была бесформенная волоокая клуша лет тридцати со свалявшимися патлами неопрятных волос и низко болтающимися грудями под мешковатым балахоном. Помогая на кухне, она часто и подозрительно подолгу запиралась там с Жирпромом. Никола грозился пришить и повара, и Маруху перед побегом из ДПР.
Маруха и тетя Дуня давно прижились в ДПР, стали его неотъемлемой частью. Упрямо мазалась к приемнику и Маня-дурочка. Ходил слушок, что ее собираются поселить в женской спальне, — очень подходила она малышам. Когда дозволяло начальство, она возилась с ними с утра до ночи: укладывала спать, умывала, читала и рисовала смешных сказочных персонажей.
Маня владела Божьим Даром: короткий взгляд, несколько точных росчерков карандаша, — и с листа бумаги таращится физиономия, необыкновенно смахивающая на оригинал то формой черепа, то очертаниями губ или ушей. Схватывала Маня самую суть.
Мой нос заприметился ей с первой встречи, и был начертан крайне изысканно и, конечно, очень похоже. Все потешались, а я, по обыкновению, разобиделся и порвал рисунок.
Ей не повезло из-за болезненного пристрастия к вождям, будившим ее творческое воображение. Изображение одного она беспрестанно набрасывала на всем, что попадалось под руки, но не в официально узаконенном виде, а в лихой, рельефной манере: лысина простиралась далеко назад, составляя добрую половину рисунка, глаза и губы подернуты блаженной улыбкой юродивого, улыбкой ее, Мани. Рисовала, приговаривая:
— Камень на камень, кирпич на кирпич, умер наш Ленин Владимир Ильич!
— Нельзя Ленина рисовать! — стращала воспитательница, махая пальцем перед Маниным носом.
Но в капризном упрямстве
— Я выйду замуж за Сталина!
На увещевания дурочка не поддавалась, даже дразнилась резковато противным голосом:
— Выйду за Сталина! Выйду, выйду!
Все это отрезвило начальницу и решило судьбу дурочки: в ДПР ее не поселили. Но теплый приют привораживал. Не редко одинокая фигурка маячила у ворот или в палисаднике под окнами канцелярии в надежде на начальскую милость. С не меньшим упорством дежурила Маня и у кухни, куда вел отдельный ход со двора. Куда еще ей можно было податься? Тюрьма и больница не про нее.
Пускали Маню в приемник с оглядкой, перед праздниками или в банные дни. Обычно же, когда она измозолит всем глаза, начальница кричала через приоткрытую фрамугу:
— Иди, иди в читалку!
Маня безропотно поворачивалась, медленно пересекала двор и, свободная, исчезала за воротами. Как и у нас всех, у нее не было ни родных, ни определенного занятия, кроме бездумного кружения по улицам. Ребята встречались с ней в магазинах и на базаре.
Морозным утром, закрученная в длинное, без пуговиц, мужское пальто Маня приблудной кошкой кралась меж деревьев: руки изогнуты кренделем рукав к рукаву, солдатская шапка-ушанка нахлобучена до бровей. Ее неодолимо влекло к людям в натопленную комнату. То и дело она мяла озябшей ладошкой шморгающий нос, и на ее посиневших губах теплилась недоуменно-угодливая улыбка.
Наблюдатели старшей группы давно засекли ее, но не ждали ничего неожиданного: не впервой носит дурочку у нас под окнами. Маня взошла на крыльцо веранды к запертой стеклянной двери, и здесь ее внимание привлек огромный ржавый замок. Склонив голову, она внезапно плюнула на него. Светлое пятнышко застыло на темной поверхности. Подумав, Маня принялась аккуратно оплевывать замок. В изумлении мы приникли к стеклам, поначалу не понимая, что происходит, а на металле раз за разом образовывался ровный орнамент из серых плевков.
Маня изукрасила одну сторону замка, подождала, пока слюны скопится достаточно, и проделала то же самое со второй. Она отрешенно, словно забывшись, долго разглядывала узор из плевков, потом вскинула рассеянный взгляд на окно и поплелась прочь.
Мне было жаль Маню, и было не понятно, почему не впустить ее хотя бы погреться? Ей вслед летели суматошные возгласы:
— Комедь!
— Чокнутая!
— В цирк ее.
Ребята корчили рожи, крутили пальцами у висков, довольные развлечением, а девушка ковыляла меж деревьев, скользя грубыми башмаками по утоптанной в снегу тропинке, путаясь в длинных полах пальто. Ветер трепал эти полы, хлестал ими по ногам в перевязанных шпагатом обмотках, сверкающих белесой ветхостью.