Я угнал машину времени
Шрифт:
— Не так быстро, — попросил Гамадрил, — я не успеваю улавливать.
— Ешьте лучше банан, — предложил Бабуин.
После этого они долго ели бананы.
Между тем стало уже почти темно, и репортер зажег свой репортерский фонарик, чем доставил огромное удовольствие новым друзьям. Сосед Бабуин взял этот фонарик и посветил им Гамадрилу в глаза, а профессор зажмурился от яркого света, впрочем, тоже не без удовольствия. Потом, посвечивая себе, Бабуин сбросил еще по банану.
После ужина профессор, привыкший к строгому режиму, почувствовал, что его клонит ко сну. Было странно, что вокруг светло, а его клонит ко сну,
Профессор Гамадрил дышал так, словно находился на приеме у доктора. Грудь его то вздымалась, то опадала, нос шумно втягивал и выбрасывал воздух, а рот… но что делал профессорский рот, так и осталось невыясненным, потому что в этом месте Бумпо погасил свой фонарик.
Проснулся Бумпо в самом зените дня, когда в европейской редакции уже в разгаре работа. Просыпаясь, он испугался, не опоздал ли, потом успокоился, вспомнив, что опаздывать больше некуда, потом сообразил, что теперь опаздывать решительно некуда, и снова заволновался. В сумятице этих мыслей и чувств он открыл глаза и увидел Чакму.
Чакма не была образцом красоты — Натти, у которого хранились все образцы, начиная с 1949 года, мог судить об этом с полной ответственностью. Больше того, внешность Чакмы была словно вызовом всем установленным нормам и образцам и этим, пожалуй, импонировала Натти Бумпо, который, профессионально привязанный к штампу, душевно тяготел ко всякой неповторимости.
Чакма разглядывала его, как ребенок разглядывает взрослый журнал: без понимания, но с непосредственным интересом. Так и казалось, что ей не терпится его перелистнуть, чтобы разглядеть с другой стороны, но Натти не спешил удовлетворить ее любопытство. Она смотрела на него, а он смотрел на нее, и было в этом молчаливом смотрении что-то древнее и новое, как мир. Что-то очень знакомое, идущее от далеких предков, и неизвестное, из еще не рожденных времен.
— А где профессор? — спросил Натти Бумпо, опуская лирическую часть знакомства и переходя к деловой.
Чакма не ответила. Теперь, когда она не только видела, но и слышала его, она была совершенно переполнена впечатлениями, и ей не хотелось говорить, ей хотелось только видеть и слышать.
— Что же вы молчите? — услышала она и опять не ответила.
Затем наступило долгое молчание, прерванное наконец Чакмой.
— Я уже давно здесь сижу, — сказала она. — Сначала шла, потом села… И вот сижу… — Чакма помолчала в надежде снова что-то услышать, но Натти не спешил вступить в разговор, он ждал, когда Чакма как следует разговорится. — Я как утром встала, так и пошла… Да… А теперь сижу. Так и сижу…
— Вы пришли к профессору?
— Что вы, я к нему никогда не хожу! Мне совсем не нужно ходить к профессору… Просто я встала и пошла. А потом села…
— Привет компании! — сказал с дерева сосед Бабуин. — Я слышу, вы уже разговариваете?
Натти Бумпо не замедлил спросить, не видел ли сосед Бабуин профессора, на что тот ответил, что видел, когда было светло, а когда стало темно, тогда он его уже не видел. Он и теперь его не видит, хотя уже снова светло, добавил сосед Бабуин и замолчал у себя на дереве, что было весьма кстати, потому что Чакма как раз открыла рот, чтоб сказать:
— Я еще немножко посижу и пойду.
— Сидите
— Тогда я долго буду сидеть, потому что мне хочется сидеть долго. Сама не знаю, отчего это: раньше я всегда похожу, потом посижу, потом опять похожу, и так все время…
У нее были неправильные черты лица, в которых, казалось, отразился весь ее неправильный образ жизни. Конечно, можно и сидеть, и ходить, но нельзя же все сводить только к этому.
— У нас не так, — сказал Натти Бумпо. — У нас человеку всегда найдется занятие. Днем работа, вечером — театр или кино. Сходишь с друзьями в ресторан или просто посидишь у телевизора. Бывают довольно интересные передачи.
Чакма была превосходной слушательницей, потому что для нее все было в новинку. Она, затаив дыхание, слушала и про кино, и про ресторан, потом, осмелев, задала какой-то вопрос, который подсказал Натти новые темы, и вскоре разговор вылился в широкое русло международных проблем и, в частности, отношений между Западом и Востоком (которые оба находились на севере).
— Угощайтесь! — крикнул с дерева сосед Бабуин и бросил им два банана.
Это было кстати, потому что время завтрака давно прошло и приближалось время обеда.
— Мы как в ресторане, — сказала Чакма, надкусывая банан.
Ей было хорошо сидеть с этим человеком, еще недавно «совсем незнакомым, а сейчас таким знакомым, что просто невозможно и выразить. И она сидела, и не спешила уходить, и радовалась, что он тоже никуда не торопится. И представляла Чакма, как они сидят с ним вдвоем где-то там, в его ресторане, и смотрят телевизор — такой ящик, в котором показывают разные чудеса.
— Повсюду улицы, — сказал репортер, — тротуары… Киоски с газированной водой…
— Как хорошо! — тихонько вздохнула Чакма.
Натти Бумпо рассказывал о городе Роттердаме, где ему однажды пришлось побывать. Потом, по ассоциации, он заговорил о художнике Рембрандте, жившем в городе Амстердаме, и о Ван Гоге, жившем не в Амстердаме, но тоже художнике. От Ван Гога он перешел к Вану Клиберну, уже не художнику, а музыканту из штата Луизиана, затем еще к кому-то, не музыканту, но тоже из этого штата. От Александрии в штате Луизиана он перешел к Александрии в штате Вирджиния, затем к Александрии европейской, Александрии африканской и Александрии австралийской. И так, за короткое время, он набросал общую картину земли и проживающего на ней человечества.
Под грузом всех этих Александрии сосед Бабуин свалился на землю вместо банана. Он извинился, спросил, а почему, собственно, так одинаково называются такие разные города, и, не получив вразумительного ответа, полез обратно на дерево.
— Что же касается способности человека одним усилием воли влиять на радиоактивный распад, — развивал репортер еще одну смежную проблему, — то профессор Шовен говорит по этому поводу следующее…
Профессор Гамадрил так и не вернулся в тот день, и на следующий день он тоже не вернулся. Как выяснилось потом, он гостил где-то у дальнего родственника, в то время как его собственный гость был предоставлен чужим заботам. Это не было профессорской рассеянностью или бестактностью, как принято считать в цивилизованном мире, — просто профессор на минуту забыл о своем госте и вспомнил о родственнике, и в ту же минуту отправился к нему, чтобы вернуться через неделю.