Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
«Ты — царь природы! Убедись» — стоит эпиграф из Л. Мартынова. Сухарев бьется над той же проблемой, что и его поэтические собратья. Кричит: «гребу сквозь все невзгоды» — и, зло срывая на весле: «Я царь! — кричу. — Я царь природы! Я самый главный на земле! Я царь…» А дождь меня колотит. «Я царь!» — кричу. А он идет. А в сапоге моем колодец. А зуб на зуб не попадет. Какой я царь? Кому я нужен?.. Но мне весло скрипит во мгле: «Держись, родной, ведь это точно — ты самый главный на земле».
Стихи о том же, что смутно проступало в облике героя О. Дмитриева, чего яростно добивался герой В. Кострова и что так сердито декларировал герой В. Павлинова, — о силе человека. Только чем берут сухаревские строки? Юмором? Живой усмешкой? Точностью нюансов? Всем, что дает ощущение подлинности переживания…
Д. Сухарев — поэт сложившийся. В его лирическом герое явственно чувствуется тот
Характер этот имеет жизненные корни, и даже романтическая тяга к рюкзакам объясняется обстоятельствами вполне реальными. В студенческой среде пятидесятых годов «геологическое поветрие» было не случайным, а развитие альпинизма и туризма вряд ли являлось данью спортивной моде. Известной части молодежи, воспитанной в свое время «в отрыве от реальной жизни», это увлечение давало посильный урок мужества. И так же, как «туризм» в те годы восполнял будущей интеллигенции то, чего не давало гуманитарное, оторванное от жизни обучение в вузе, «туристские песни» были тем, что восполняло пробелы официальной лирики начала 50-х годов. У этой походной поэзии были свои «тиражи»: когда несколько сот человек на слете поют сухаревский «Листопад» (да еще несколько сот поют его у маленьких костров, разбросанных по десяткам маршрутов), то это такой реальный тираж, что лучше и не выдумаешь. В свое время «Комсомольская правда» публиковала «туристские» песни; появлялись они и в различных сборниках, я имею в виду, песенные тексты А. Городницкого и Ю. Визбора, Ю. Кима и Г. Горбовского, Вс. Ревича и А. Якушевой. Не пора ли вглядеться в эту поэзию, в строки «Поземки», и «Синих гор», и «Снега над палаткой», и «Бегущих рельсов»? В этих студенческих, «туристских» песнях создавалось нечто большее, чем летопись, создавался тот новый поэтический характер, выход которого в «большую поэзию» мы теперь как раз ощущаем.
Собственно, в обаянии этого характера — секрет стихов Д. Сухарева: неожиданной простоты его пейзажей, и подкупающей доверительности его интонации, и того соединения интимности и пафоса, без которого невозможно петь «высокие песни», глядя друг другу в глаза.
А лирика Д. Сухарева — это высокая, гражданская, патриотическая лирика. Всяко, заметим, можно писать патриотические стихи. У Дмитриева: «Мы — смоленские, мы — тверские, нас попробуй-ка одолей!» Прекрасно. А если вы киевские? Или калужские? Или кавказские? В. Павлинов: «Но, по мне, и Кавказ и Коми — это, в сущности (!), та же Русь». Ленин по этому вопросу писал: «всего более важно, чтобы коммунисты Закавказья поняли своеобразие их положения, положения их республик, в отличие от положения и условий РСФСР…» Русь тоже должна бы все это понмать. Так откуда же такие поэтические казусы?
Все оттуда же: от нарочитости, от кокетничанья, от этой кондовой народности. У Кострова: «Вот цветет у каждого завода свой кусочек дедовской Руси…» Не верю, что Кострову нужна дедовская Русь. Это опять красоты стиля. Это опять игра в слова. А поэзии нужно истинное чувство. И поэзия все-таки вот здесь:
Часто мать мы зовем по-домашнему просто — мамаша, Но Россию всегда называем единственно — мать. Матерей не находят, не ищут по странам заморским. Не берут, как невесту, по вкусу, по выбору в дом. Матерей узнают по морщинам да пальцам замерзлым, Заскорузлым и ласковым, нас одевавшим с трудом…Это Дмитрий Сухарев.
В заключение еще два слова о так называемой новой фигуре в нашей молодой поэзии. О том «непрофессиональном поэте», сочетающем «образованность» и «опыт», которого мы поначалу наметили себе в положительные герои. Нет такой новой фигуры, и нет такого нового типа непрофессионального поэта. Четверо «молодых специалистов», поселившихся под обложкой «Общежития», кажутся похожими лишь до тех пор, пока они задают вопрос о герое. Как только они начинают отвечать на вопрос, они моментально оказываются разными. На это вся надежда.
1962
ТО, ЧТО МЫ НАЗЫВАЕМ КНИЖНОСТЬЮ
Очень много
Книги или дороги? — так ставят сегодня вопрос. Книги — жизнь выдуманная. В дорогу!
Как сказал молодой геолог и поэт Вл. Павлинов, — плевать нам на все бумаги — лишь бы руки не подвели.
Геологический бунт против бумаги — мода недавняя и, видимо, недолговечная; бунт этот достаточно бесхитростен и быстро изживает себя: пыль дорог кажется более реальной, чем пыль библиотек, пока дороги «зовут», как орнамент на карте; мы можем даже собственнолично ходить по этим дорогам, но ни следа действительного нашего бытия не окажется в тех следах, которые мы оставим на дорогах, пока будут они для нас специальной панацеей от книжности. Ибо реальность, искусственно создаваемая в противовес книжной, — та же выдумка, только вывернутая: сколько всамделишной грязи ни соберешь на сапоги, — реальность эта кажущаяся, потому что она подстроена. Сегодня с книжностью воюет символический бородач в штурмовке, а вчера воевал с книжностью символический романтик-десятиклассник; смена костюмов в поэзии — тоже интересное зрелище, но более важным кажется мне другое: вот уже десять лет меняет костюмы молодой герой нашей лирики, а ненависть его прикована все к тому же неуловимому противнику, которого в яростных филиппиках именует он книжностью. Как-никак, а в середине XX века с его всеподчиняющим производством духовных систем, с его разветвленным культом знания — эта непрекращающаяся атака на книжность сама по себе много более интересна, чем тот очередной костюм, в котором кидается на свои ветряные мельницы наш обросший в походах юный геолог. Десять лет назад, помнится, этот юноша не был столь яростен; он даже слегка гордился своей книжностью; устами Роберта Рождественского он звонко провозглашал: «Вышли в свет романтики, все у книг занявшие…» Тревога проскользнула у Владимира Соколова: «И в листьях слышишь шорох книг и книжек. Но книги правду говорят лишь тем, кто смеет жить всерьез…» В поисках этой серьезной жизни заметался Евгений Евтушенко: «О правде гадали по строкам в Гайдаре», — и началась атака на обманную книжную экзотику.
Критика тогда же стала осмыслять эту тенденцию; Ю. Суровцев был один из первых, кто описал ее; статья Ю. Суровцева о грузинских лириках «филологического поколения» была, кажется, первой попыткой осознать книжность молодого героя в связи с его реальным историческим опытом. Ю. Суровцев писал об «исключительно гуманитарной подготовке» грузинских лириков послевоенной волны, о «несколько изолированной от практической жизни обстановке», о «неустоявшихся характерах и малюсеньком запасе собственных жизненных наблюдений…». «Сравнительно несамостоятельная, бесхлопотная, сравнительно далекая от больших и малых практических треволнений повседневной жизни», — так описывал Ю. Суровцев нашу юность и, видя в этом истоки проклятой книжности нашей, предсказывал, что изжить книжность поможет лишь «начало собственной трудовой деятельности, а вместе с ней начало накопления собственного опыта, лично «заработанного, личными усилиями добытого…» (Юрий Суровцев. Близость к жизни и глубина поэзии. «Литературная Грузия», 1958, № 4, 5, 6).
Прошло шесть лет.
Устоялись характеры.
Началась «собственная трудовая деятельность», появились «треволнения повседневной жизни»; «лично заработанный опыт» сделал наших сверстников всесоюзно известными поэтами.
И тут выяснилось, что проблема не решена. Что книжность остается вопросом вопросов…Что бичуя и проклиная ее, поэзия продолжает, как заколдованная, ходить вокруг этой магической точки… Что самые откровенно книжные поэты по каким-то парадоксальным законам упорно продолжают попадать в центр внимания.
Осенью 1959 года в журналистских кругах Москвы разнесся слух о необыкновенной девушке, которая, всю жизнь по болезни проведя в четырех стенах и не покидая своих Мытищ, лишь по книжкам одним достигла такого поэтического умения, что хоть сейчас издавай. Парадокс подтвердился, когда «Комсомольская правда» посвятила этой поэтессе половину газетной полосы; в предисловии к стихам говорилось, что девушка, написавшая их, «много читала, много слушала, много думала. Книги, радио и люди доносили до нее образы и ароматы жизни, великую красоту и силу искусства». Подборка имела успех, и в декабре газета вторично дала щедрые полстраницы для новых стихов дебютантки. В следующем году ее уже печатали ведущие журналы. В 1961 вышла книжка.