Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
Белла Ахмадулина, услыша свой голос на магнитофоне, жалуется на трагическое расщепление личности: «Мой голос плачет отвлеченно». Кушнер слушает и ухмыляется: «Техника спасает наши души».
Герой Кушнера с улыбкой встречает превратности судьбы, будь то несчастье в любви или скука буден, или обман… Это улыбка умного шута: он подыгрывает глупости, изъявляя покорнейшее желание раствориться: «и счастлив я способностью воды покорно повторять чужие формы…» Он притворяется маленьким человечком: «Не замереть ли, голову склоня?.. И всех просить: не тпогайте меня!»
В простом, акварельно-прозрачном мире, среди «больших и малых практических треволнений повседневной жизни» спокойный и внимательный глаз Кушнера легко различает фантомальное царство отвлеченностей, окружающее его с детства; герой Кушнера проходит эти трясины с улыбкой, он улыбается, как циркач-фокусник,
Настоящее содержание поэзии Кушнера — это само прозрение его в фантомальном книжном мире, это драматизм открытия подлинной жизни в зыбких книжных туманах, это сам переход подлинности в кажимость и обратно…
Одно из лучших стихотворений Кушнера — «Радищев» — построено на переосмыслении готовых, стократно цитированных книжных образов. Но в отличие от Коржавина, Кушнер оглядывается не на столетие, а на полтора столетия назад:
Ему потупиться бы скромно: Живи один. себя спасай. Радищев! «Чудище огромно, Стозевно, обло и лайяй».Книжность взята в ладони, низведена до школьных цитат:
И вот стучит ногами гневно, Кричит и требует воды Богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды!В хрестоматийной и отглянцованной фигуре первого российского революционера Кушнер прозревает живого человека, уязвленного в своем достоинстве, и это — не «книжная», а реальная драма:
Несовершенным мирозданьем Во все века и времена И человеческим страданьем Его душа уязвлена…И вот эта выявленная в живом, нервном существовании человеческая душа мгновенно прячется опять в отчужденный хрестоматийный глянец, которым прикрыт чугун эпохи:
А зло темно и вероломно: Сибирь. Приехал. Вылезай. Радищев! «Чудище огромно, Стозевно, обло и лайяй».Поэтическая мысль Кушнера как бы пульсирует между фантомальным миром книжности и угадываемым за ним реальным миром людей. Эти миры неразрывны, они не могут освободиться друг от друга, а поэт все пытается их разъять — в этом непрестанном усилии заключается истинный драматизм и настоящая правда поэзии Кушнера.
Есть в этом драматичном усилии что-то глубоко характерное для нынешней поэзии. Важное что-то есть.
За две тысячи километров от холодной северной столицы, за жаркими кинжалами гор, вырастет на совершенно иной национальной почве поэзия грузинского сверстника Кушнера; но приехав в Питер, Тамаз Чиладзе вздрагивает на улице от такого же ощущения: то ли старинная литература оживает на глазах, то ли реальность мерцает книжной картинкой: «Улицу перейдет Пиковая дама. Я посторонюсь — посмотрю ей вслед. Что это за дама? Что это за дата? Все я вам выдумываю. Дамы нет…»
Поэзия Тамаза Чиладзе насыщена атрибутами древней культуры; многовековое развитие грузинской лирики осеняет его стихи; великие имена и великие названия соединяются в поэзии Тамаза Чиладзе в тот отточенный и изысканный узор, вне которого, кажется, вообще не понять красоты и прелести грузинской поэзии. Чиладзе спокоен и раздумчив, среди грузинских лириков он выделяется уравновешенной сосредоточенностью; его чувства неотделимы от раздумий, от анализа; «течешь ты без гудения, без грохота — и волны твои мудрости полны», — в устах Тамаза Чиладзе. это звучит почти как самохарактеристика: на фоне нынешней молодой грузинской лирики, впитавшей напряженную музыкальность Галактиона Табидзе, — поэзия Т. Чиладзе кажется созерцательной, она — тютчевского толка. Когда поэт вспоминает Светицховели, — то это не чувственно воспринимаемый облик гениально построенного; здания — это, символ, древний посланец великой культуры, элемент легенды… «И я стою в кругу веков и эпох, — пишет поэт. — Переливается на скалах Икалто…» Усталый Сулхан-Саба в стихах Чиладзе качает Грузию на коленях голос Камари доносится из сказок, и Джвари,
В какой-то главной точке поэзия Тамаза Чиладзе, идущая от совсем иных традиций и от иных древних книг, — перекликается с поэзией его северных собратьев.
О, у кораблика бумажного есть с настоящим тождество…Вы вспоминаете здесь сказочный кораблик Новеллы Матвеевой, который «сам себя, говорят, смастерил»…
Все это кажется и вместе с тем не кажется…Вы чувствуете, как знакомо нам это мерцание, когда сказка переливается в реальность, и реальность — в сказку, когда призрачность и быль причудливо и зыбко сливаются друг с другом.
Ну, а если придется с несчастьем столкнуться, улыбнусь ли открыто и смело тогда. (А ведь стоит тогда улыбнуться!)…Вы улавливаете, как сквозь тернии перевода пробивается к нам интонация подлинника: улыбка, скрывающая драматизм. Конечно, это не кушнеровская улыбка: Кушнер с нами балагурит, а Тамаз Чиладзе скупо улыбается про себя… Но истоки интонации, внутренняя тема, конфликт, порождающий поэзию,_ все тот же. Поэзия Тамаза Чиладзе рождается от потрясенного сознания той связи, что возникает меж книжным миром и миром реальным. Это та самая связь, что «гриму, смешанному с потом и слезами, вечность истины жестокой придает…», и когда в книжной фигуре шекспировского Ричарда открывается поэту живая трагедия, — в этот момент, словно бесшумный разряд, искрит поэзия в стихах Тамаза Чиладзе:
Будет дальше по телам шагать история, будут люди руки в кровь марать, а на сценах мира с плачем и стонами каждый вечер будет Ричард умирать…Это очень сложно — то, что мы называем книжностью. Это мир книжных образов, это старые фрески, это поддельные страсти актеров, это готовые символы старой культуры, это хрестоматийные цитаты, истертые штампы, это все то, что создано другими, что прошло через миллионы уст, став общеупотребительной частью эстетики, — это все то, наконец, что составляет гигантский безличный фонд современной культуры. Драматизм нынешней поэзии продиктован тем, что действительное бытие личности заключено не вне, а в недрах этого разветвленного духовного производства. Новые книги и старые фрески, искусственные страсти актеров и истертые цитаты — все втянуто в гигантское жерло массовой культуры XX века. Но у поэзии нет иного материала, чем тот, который дает ей время. И у поэзии нет иной задачи, чем открытие целостной духовной жизни в недрах этого материа. Поэзия ищет подлинность в тумане полуподделок, она находит личность в океане полубезличного существования, она читает жизнь меж строк современной массовой информации.
А мы называем это книжностью.
Наряды осени народны. И преклоняюсь каждый раз Я перед вкусом благородным Ее бесхитростных прикрас.Это — книжность. Юнна Мориц осмысляет Россию через Пушкина, через болдинский облетающий багрец. Потом Юнна Мориц едет на Север, путешествует по зимовьям Новой Земли, Таймыра, Диксона. Критики приветствуют ее: поэтесса преодолевает книжность. Она привозит с Севера стихи — сборник «Мыс Желания». Жгучие полярные вьюги, веселые зимовщики. Они во льдах, в насмешку вроде, идут «с приплясом, не спеша, свирепеющей природе табаком в лицо дыша»… Вот как увиден Север. «Там все, как в линзу, велико и, как в грозу, свежо»… Багровое на белом. Багровые от вьюги руки — белая тундра. пылающие от ветра лица — белая тундра. Острая игла костра — белая тундра.