Янтарная ночь
Шрифт:
Пепел упрямо говорил всем «вы», даже маленькому Фе. «Выкал» он и своему отцу; порой ему случалось даже говорить с ним в третьем лице, словно об отсутствующем. Отказывался он и называть его отцом. Называл господином Пеньелем. Упорное стремление ребенка установить таким образом непреодолимую дистанцию между собой и остальными, было таким стойким, что Янтарная Ночь чувствовал себя все более и более подавленным из-за своего бессилия преодолеть эту враждебность, этот гнев. И любовь, которую он испытывал к своему сыну, была такой несчастной, такой тревожной, что порой походила на ненависть.
Из-за этого сероглазого
Ему казалось порой, что сероглазый ребенок явился лишь затем, чтобы изводить его изо дня в день, усугублять бремя его вины. А ни в чем из этого он не мог признаться перед другими. И потому молчал, связанный с сыном-сиротой удушающими и нерасторжимыми узами.
Из-за своего смятения он не смог и для Баладины, когда та вернулась в Черноземье, найти ни слов, ни жестов.
Прошло больше года после ее последнего приезда, и на этот раз она была одна. Возвращалась без Джейсона и без ребенка, о котором они оба столько говорили. Возвращалась, не неся, ни на руках, ни в себе, маленькую Лили-Лав-Лейк.
Лили-Лав-Лейк, воображаемый ребенок, которому никогда не суждено родиться. Джейсон-Лак, чересчур уязвимый ребенок, которому никогда не суждено повзрослеть.
Баладина вернулась с грузом этого двойного отсутствия на руках, с телом, источенным этой двойной пустотой.
Времена года проходили одно за другим, а Джейсон и не замечал, что речь идет о годах. «Скоро, — говорил он по-прежнему, — скоро покинем Гренобль, уедем из Франции, отправимся туда…» Но в конце каждой осени, видя, как медленно угасает ослепительное полыхание природы и приближается зима, он решал остаться еще на сезон. Он был похож на горных зайцев и куропаток, каждую зиму меняющих свой мех и оперение, приспосабливаясь к снежной белизне; как только выпадал первый снег, его сердце белело, искрилось, шалело от новых восхождений, которые он собирался совершить.
Так что с началом прошлой зимы он опять устремился к новым вершинам. Еще раз вознесся к чистейшей небесной синеве, к этой царственной ясности, к этому абсолютному безмолвию. Еще раз отправился штурмовать высоты, чтобы сбросить там с себя свое детство. Но сбросил самого себя, и даже не на вершине, а всего лишь на полпути. Потерял самого себя, всего целиком. Из-за какого неловкого движения, неверного шага он оступился и сорвался вниз, его спутники так и не поняли. Лишь увидели, как он внезапно отделился от стены и отвесно упал прямо в пустоту. Крохотной точкой — в пустоту. Быть может даже, этот неверный шаг исходил не от него самого, а от его слишком мечтательного детства, постоянно липшего к его сердцу, к рукам, к глазам. Быть может, этот неверный шаг вызвала сама гора, вдруг безо всякой причины столкнув его со своего длинного ледяного бока. Или, быть может, гора сбросила его со своего бока лишь для того, чтобы подхватить, сохранить целиком для себя, только для себя, чтобы спрятать его в себе. Похоронить в себе навеки.
Гора хранила Джейсона несколько месяцев. И все это время Баладина ждала. Ждала не того, что найдут тело Джейсона,
Тело Джейсона нашли весной. Нашли совершенно целым, ибо достали из-подо льда. Он лежал на спине под ледяным стеклом, обратив лицо к небу, полуприкрыв глаза. Но одна из его рук все же была слегка повреждена, поскольку лед не полностью покрыл пальцы левой кисти, и указательный палец, воздетый кверху, словно пытался указать на какую-то невидимую точку в небе, был, вероятно, отгрызен каким-то животным или попросту сгнил. На нем не хватало последней фаланги. Только этот почерневший, ссохшийся кончик пальца и торчал из-подо льда, указывая его смерти.
И Баладина увидела Джейсона. Как только ей сообщили, что обнаружено тело, она отправилась вместе с людьми, которые должны были его доставить. Она все еще, даже больше, чем когда бы то ни было, отказывалась верить в смерть Джейсона. Впервые не побоялась встретиться с горами лицом к лицу. Желание Баладины поскорее увидеть Джейсона было так велико, что сделало ее более ловкой и быстрой, чем остальных. Он забыла об усталости, о страхе, об опасности.
Она добралась до места падения. Увидела Джейсона подо льдом — его приоткрытые глаза, выражавшие лишь глубокое удивление, его руки, такие красивые, с длинными, тонкими пальцами, застывшими в изящном жесте. Как могла она поверить в смерть Джейсона, почему должна в нее верить, если он предстал перед ней почти таким же, как и в первый день их встречи — по ту сторону зеркала? Но в этот день он уже не держал книгу, его руки были свободны. Он сам был книгой. Незримой книгой.
«…ЯЗТИиН YJ3MOJ А 21ТЯАЯН ЗНТ»
Абсолютно непонятной.
И однако в этот миг сердце каждого из них было более одиноко, чем когда-либо. Но на что же оно охотилось, где охотилось, сердце Джейсона? На этот раз она сама сказала: «Я здесь!» Даже не сказала, а выкрикнула. Лежа на льду, над Джейсоном, накрывая его всем своим телом, припав глазами к его пустому взгляду, приникнув губами ко льду, обжигавшему их до крови, и изо всей силы стуча кулаками, она кричала: «Я здесь!» Но Джейсон не отвечал. Только горы отражали эхо этого крика, разнося его все дальше и дальше, от пропасти к пропасти: «Я здесь! Я здесь! Я здесь!..»
Ее крик разбился о покалеченный палец Джейсона. Она скорее не увидела, а услышала в жесте этого обрубка вопросительный ответ, который сама дала в день их первой встречи: «Где здесь?»
«Где здесь?» — казалось, вопрошал Джейсон, тыча концом своего черного указательного пальца в необъятность небес, в пустоту.
«Где здесь?» — этот вопрос больше не оставлял Баладину. Где здесь — где же был Джейсон? Где же его радость, его любовь? Где же его молодость? Где же Лили-Лав-Лейк? Где же его жизнь? Где же то, что называют смертью? Где здесь, где? Где же Бог? Где здесь милосердие и мир?