Ясные дали
Шрифт:
…Меня провожала мать. Она уже выплакала свое горе одна, втихомолку, и теперь шла примолкшая и как бы безучастная. Выйдя в поле, мы остановились — надо было прощаться. Мать дрожащей рукой попробовала ремешок на моем плече, заботливо спросила:
— Не режет, сынок? — Потом она ткнулась лицом мне в грудь и замерла. — Если случится что с тобой, одна останусь… Не лезь ты, ради бога! Горяч больно… И пиши, хоть строчку, хоть одно слово, что жив… — Затем, отстранившись, она выпрямилась, стала как будто выше ростом, лицо было спокойно и ясно. — А уж если придется, так уж стой, Митя. Слышишь?
— Хорошо, мама, — прошептал я, поцеловал ее, резко повернулся и зашагал прочь. Я ушел
Так и врезался мне в память этот незабываемый миг: вокруг тучная, поспевающая рожь, среди нее пролегает дорога, а в конце дороги — моя мать, одинокая, горестная и бесконечно любимая.
ОЧЕНЬ ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ
О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На перроне Киевского вокзала вдоль запыленных товарных вагонов с раскрытыми настежь дверями сновали красноармейцы в новеньких гимнастерках и пилотках. Возбуждение, охватившее людей, казалось самозабвенным, точно отбывали они в край синевы и солнца — на отдых. На последние деньги закупалось все, что еще осталось в пустых привокзальных буфетах. Прямо у вагонов сбивались в кучки и шумно пили из бумажных стаканов пиво и разливной портвейн — девушки принесли его в жбанах и пузатых стеклянных банках. Бутылки швыряли под колеса, они с треском лопались на рельсах. С прошлым все было покончено: налетел вихрь, разметал хрустальные дворцы, созданные пылкой юношеской мечтой, разорвал судьбы, казалось, навечно скрепленные любовью, словно пыль с дороги сдул мелкие человеческие обиды, ссоры, ревности, ложные заверения. Все это осталось позади. Впереди — лишь взметенная взрывами земля, скитания по военным дорогам, борьба со смертью, война!..
Боец, пробегая мимо нашего вагона, споткнулся на выбоине каменной платформы — на пыльный асфальт упал тоненький ломтик сыра, — ругнулся и в сердцах ударил носком ботинка асфальтовую плитку. Она отлетела к моим ногам. Лейтенант Стоюнин, находясь рядом со мной, поднял ее, подержал на ладони, затем отломил кусочек, грустно и смущенно улыбнулся:
— Возьму с собой… Случится, затоскуешь, возьмешь в руки этот кусочек, и повеет на тебя родным бензиновым перегаром — частица Москвы все-таки…
Я не сказал лейтенанту Стоюнину, что час назад, выходя из метро, я задержался у колонны, облицованной мраморными плитами с разветвленными синеватыми прожилками, и ее холодок приятно коснулся моей щеки: я прощался с Москвой, со всем, что было любимо и свято в ней для меня. Земля, на которой вырос, стала дороже жизни…
Когда я возвратился из села, военкомат направил меня, как и многих добровольцев, на трехмесячные курсы лейтенантов. Вскоре выяснилось, что срок учебы сокращается до месяца. Но выпустили нас
Преподаватель тактики, подполковник Верстов, человек пожилой, хмурый, неулыбчивый, но мягкий, сказал, прощаясь:
— Недолго пришлось изучать нам военную науку, товарищи командиры. — С глубокой печалью оглядывал он нас, стройных, молодых и неопытных. — Продолжите обучение у немцев: враг — самый умелый и беспощадный учитель. И чем скорее превзойдете его, тем лучше… Самое страшное в тактике врага — танковые тараны. Ваша задача — научиться противостоять им, уничтожать танки, отсекая их от пехоты. И еще один вам совет: держитесь за землю в прямом и переносном смысле. Зарывайтесь в землю. Она оградит вас и от танков, и от артиллерийского огня, и от авиации… Ну, с богом!
Перед отъездом на фронт я еще раз забежал домой, на Таганку. Павла Алексеевна, соседка по квартире, встретила меня, как самого близкого; моя военная форма сильно встревожила ее.
— Фашистов-то, говорят, видимо-невидимо. Говорят, Смоленск уже захватили, на Москву прут. С танками.. Что будет-то, Митенька?.. — Она заплакала.
Я промолчал и прошел на свою половину.
Глухо и грустно бывает в комнатах, когда в них долго никто не живет; везде лежит серый, тусклый налет пыли… Листья лимонов пожелтели без поливки.
Павла Алексеевна, войдя следом за мной, присела на краешек стула.
— Заходил, Митенька, Тонин Андрей, пожалел, что никого не застал из ваших. Сам он прилетел, а Тоне приказал, чтобы она весь срок отбыла в санатории. Но сказал, что она его не послушается и примчится домой… Забегал еще дружок твой, Саня, в военном, — должно, тоже на фронт отправили. А еще спрашивала про тебя девушка одна, красивая такая, Ириной назвалась. Грустная была. Постояла на крылечке, потрогала нижнюю губку мизинчиком и ушла…
Много разных вопросов, мыслей и чувств вызвали торопливые известия Павлы Алексеевны о близких мне людях. Андрей Караванов — летчик-истребитель, — возможно, уже врезается сейчас в строй вражеских стервятников, кружащихся над Ленинградом или Минском. Но как он мог оставить Тоню одну в такое время? До отдыха ли сейчас! А Саня Кочевой? Почему он в военном? Неужели его призвали, разлучив со скрипкой? Знаков различия у него на петлицах Павла Алексеевна не разглядела: близорука. Ничего не сказала она и про Никиту с Ниной. Судьба, как нарочно, раскидала нас в разные стороны перед такими событиями. Надо же было Никите увязаться за Ниной куда-то на Смоленщину! Они должны быть в Москве, — за десять дней можно пешком дойти. Значит, застряли где-то… Никита — кузнец, он все выдержит, в какие бы условия ни поставила его война. А вот Нина?.. Куда ей с ее нежными, почти прозрачными руками и ясной душой! А что если она уже в плену, в руках немцев? Воображение рисовало картины, одна другой страшнее и унизительнее, и я содрогался от боли, от бессилия помочь Нине, спасти ее.
С этой тревогой, доходящей до отчаяния, я и ушел из дому.
На вокзале меня никто не провожал.
Гудок паровоза, резкий и продолжительный, будто прорезал в сердце глубокую борозду — ей теперь никогда не зажить. Вагон грубо дернулся, застыл, затем еще раз дернулся и тихо, неохотно двинулся. Бойцы не могли оторваться от девичьих губ — поцелуи напоминали вздох, тяжкий и печальный. Оставались позади женские, в слезах, лица, ярко вспыхивали и прощально полоскались на ветру косынки.
Белобрысый парень с капельками пота на переносье еще плясал, старательно выбивая дробь каблуками тяжелых ботинок. Несколько человек, собравшись в кружок, хлопали в ладоши в такт ему. Из вагонов кричали: