ЯЗЫК. ЗНАК. КУЛЬТУРА.
Шрифт:
Знал ли сам Оккам о том, что он, собственно, сотворил? Или все, о чем мы только что говорили, типичная историческая, экспликация того смысла события, о котором автор этого события и не подозревал? Думается, никто не смог бы ответить на этот вопрос с полной определенностью. Здесь нет тех очевидных отметок осознанности, которые мы фиксируем, скажем, в изобретении греческого алфавита: невозможно финикийские буквы для согласных использовать для греческих гласных, не сознавая, что и для чего делаешь. Но что толку копаться в вопросе, который решить мог бы лишь сам Оккам в XIV в.! Много важнее другое: церковная догматика подорвалась на собственной мине. У этого события величайшей исторической важности два соавтора. Один из них – Святой Афанасий. Руководствуясь соображениями очевидной пользы, он сочинил никейский символ веры, включил в него и догмат Св. Троицы. Второй – Уильям Оккам. Он создал первую европейскую теорию познания и объяснил историческую роль церковной догматики, за что благодарная церковь, она догадливее авторов, произвела его не в святые, а в узника
Сакрализация
Теория познания Оккама не была, естественно, завершенным продуктом, была скорее точкой роста новой научной дисциплинарности. И чтобы объяснись это прорастание зерна теории познания в земной социальный институт науки, эмпирически реализующий возможности схемы Оккама, нам нужно покинуть пневматиков – носителей дисциплинарности и приземлиться. Европа XV-XVII вв. мало уже походила на Европу греков, римлян и первых христиан. Церковь, особенно католичество, сумела привести народы Европы в более или менее гомогенное с точки зрения культурного типа состояние. Но воспитанная в посленикейском духе христианская Европа не желала уже ходить на помочах. С возникновением абсолютистских монархий у церкви появились соперники в борьбе за земную власть и сестра догматики ересь почувствовала под ногами твердую почву очевидной пользы.
Крен средневековой Европы в сторону традиции, каким он предстает в попытках стабилизировать и институционализировать профессиональную фрагментацию корпуса социально необходимого знания в формах цеха, гильдии, ордена, замкнутых сообществ для практической либо духовной деятельности, не мог быть ни слишком продолжительным, ни слишком устойчивым. Для ряда народов Европы, и прежде всего для германских племен, он был, возможно, одним из путей "из варяг в греки", переходной структурой всеевропейской социальной нивелировки под духовным руководством церкви. Не все европейские сообщества-корпорации могли использовать принцип наследственного профессионализма и семейный контакт поколений как основную транслирующую структуру, в том числе и сама церковь, и прямой контакт профессий на уровне семей, основной стабилизирующий фактор традиции, никогда не был реализован в Европе, да и не мог быть реализован. Контакт удерживался на безличном уровне корпораций, и межкорпоративное общение индивидов, в том числе и обмен, неизбежно принимало вид общения, опосредованного статусом корпорации в единой иерархии, основанной не на естественном праве рождения в семье профессионала, а на номосно-правовом, зафиксированном в документе безличностном и равносильном отношении, на сакрализованной матрице распределения привилегий, прав, обязанностей на уровне корпораций – основных единиц средневековой социальности.
Наследственный профессионализм, право по рождению играет весьма значительную роль в средневековой Европе. Именно он в санкционированной церковью форме "первородства" – наследования старшим сыном прав и привилегий отца – становится и источником "лишних людей", средством обеспечения кадрами корпораций, не использующих принципа наследственности, и, в значительной мере, активным вектором-определителем "вертикальной" интеграции социальности, ее движения к абсолютизму, к территориальной и национальной фрагментации Европы в рамках экономической и языковой общности. Но при всей значительности этих ролей наследственного профессионализма всеобщее европейской социальности ни на бытийно-поведенческом уровне обмена, которое здесь опосредовано безличным, хотя и регулируемым рынком, ни на трансляционно-знаковом уровне не использует генетических структур. Мобильность в профессиональной матрице, межпрофессиональная миграция, хотя она и не поощрялась, была в эпоху средневековья реальным фактом. И в этом мало удивительного: основной транслирующей структурой был не семейный контакт поколений, а ориентированный на корпоративную норму институт подмастерьев, ученичества, использующий в корпоративной подготовке кадров единые стандарты мастерства.
Роль церкви по отношению к этим тяготеющим к традиции корпоративным трансляционно-трансмутационным институтам была по необходимости двойственной.
Поскольку церковь не могла предложить взамен традиционной схеме строительства профессиональных интерьеров трансляции и трансмутации социально необходимых навыков, ей неизбежно приходилось санкционировать стихийно складывающуюся практику в силу своего положения наивысшего синтезатора существующего феодального строя, в какой-то степени даже и обеспечивать эту практику в теоретико-знаковом отношении, поставляя корпоративным интерьерам святых на предмет использования в качестве богов-покровителей профессии. С другой стороны, как явно не традиционный институт и едва ли не основной потребитель "лишних людей" средневековья и для собственного воспроизводства, и для общехристианских затей вроде крестовых походов или географической и духовной экспансии, церковь не могла допустить окончательного замыкания на традицию, на семейный контакт поколений и межсемейный контакт профессий, поскольку такое замыкание грозило бы церкви гибелью – она оказалась бы не у дел. Более того, как корпорация среди корпораций, католическая церковь, это тучнеющее со временем тело Христово, поглощающее и вовлекающее в социально значимую деятельность значительную и наиболее талантливую часть "лишних людей" Европы, уже в силу своих размеров, пропорций и централизма активизировала и приводила в действие множество антитрадиционных по своему смыслу административных и обеспечивающих форм деятельности
Особенно любопытна роль индульгенции, которая тонизировала и санкционировала авторитетом церкви явно не традиционный и не корпоративный тип общения. Индульгенция – отпущение грехов, в том числе и будущих, появилась, как известно, в самом конце XI в. для поощрения участников первого крестового похода, в той же функции использовалась в начале XIII в. во время крестового похода против альбигойцев, а затем она пошла в широкое обращение как санкционированный церковью налог на предприимчивость, весьма результативно вбивая в головы католиков фундаментальнейшую и благочестивую мысль ближайшего будущего, что деньги не пахнут, а если способ их приобретения и издает скверный душок, от скверны несложно освободиться за толику тех же денег. Адресные и безадресные индульгенции, а также практика пожертвования на богоугодные дела, завещаний в пользу церкви, из которых индульгенция была, возможно, только самым грубым, а потому и самым действенным психологическим средством раскрепощения частной составляющей двусоставной формулы европейца "общее+частное", обеспечивали рост критического осмысления наличной социальной действительности, ее норм и правил, нацеливали христиан на осознание своей частной составляющей в духе "свободной причинности", изобретательности, изворотливости в делах извлечения денег.
Попутно приобретали самостоятельность и новые функции сами деньги. Им, конечно, далеко еще было до капитала и всеобщего эквивалента, многое еще препятствовало сакрализации монетарных систем единиц. Функционирование денег ограничивалось довольно узкими областями обмена и в этих областях долго находилось в связанном состоянии. Вплоть до революции цен XVI-XVII вв. межкорпоративный обмен, т. е. подавляющая доля опосредованных деньгами и рынком операций купли-продажи, совершался на основе стабильных "справедливых цен", которые охранялись рыночным правом, а не на основе свободной игры цен и абстрактной динамики насыщения: спрос – предложение. Структура функционирования монетарных систем единиц не была еще свободна от отметок места и времени, от локальных возмущений и отклонений, когда один и тот же товар, независимо от спроса и предложения, мог иметь на рынках разных городов или разных экономических общностей разные же "справедливые цены".
С появлением и распространением механических часов в XIII-XIV вв. Европа довольно безболезненно сакрализовала время, приняла на веру тот вовсе не такой уж простой "фоновый" взгляд на время, по которому единицы времени, будь то минуты, или часы, или годы, полностью независимы от их наполнения, от отметок пространства и времени, "одни и те же" ночью и днем, вчера и завтра, в X и в XX вв. Не встретила серьезного сопротивления и сакрализация пространства в столь же гомогенное, непрерывное, от вечности данное основание для единиц протяжения, плоскостей, объемов. Насколько противоречиво и сложно шли эти процессы сакрализации пространства и времени, хорошо показано в работе Гуревича, на которую мы уже ссылались [17]. Но все эти противоречия и сложности выглядят детскими забавами по сравнению с трудностями сакрализации стоимости как основания монетарных систем единиц, полностью освобожденных от отметок пространства и времени, абстрагированных от конкретных форм деятельности. Такая сакрализация – условие появления у денег функции капитала, превращения их в шкалу на основании, которое обладает значительной инерционностью.
Если сакрализация пространства и времени наталкивалась главным образом на психологические трудности, не обещая никому непосредственных потерь или выгод, то превращение монетарной системы единиц в натуральный ряд чисел, который автоматически и объективно, в каждом акте купли-продажи, верифицирует и измеряет качество опредмеченного труда, его производительность, ранжирует прибыли и убытки по сумме затрат на единицу продукции, то здесь уже кончается психология и начинается экономика, не признающая корпоративных прав и привилегий. Любое изобретение, или технологическое усовершенствование, или нововведение в организации труда, если они снижают сумму затрат на единицу продукта, означает непосредственную угрозу цеху, по которому прописан этот вид продукта, и косвенную угрозу всей корпоративной иерархии, поскольку межкорпоративный обмен, всеобщее средневековой социальности, основан на "справедливых ценах"
Именно это обстоятельство – угроза существующему порядку жизни, а не психологическая сложность, создает трудности практической сакрализации денег, концентрирует гнев бюргерства на конкретных попытках разложить наличную систему обмена, в частности, и на индульгенции. В этом смысле реформация, имея в целом огромное прогрессивное значение с точки зрения исторических экспликаций ее роли в становлении капитализма, в микроинтерьере своей эпохи содержала достаточно черт духовного луддизма, далеко не всегда сопрягала свои земные цели и намерения с историей. Требуя "дешевой церкви", упразднения духовного сословия, отрицая право церкви на посредничество между человеком и богом, реформация с особым ожесточением обращалась против тех самых административных, организационных, обеспечивающих структур-образцов, которые ей предстояло принять и санкционировать как норму новой жизни.