– Я эти десять дней каждый день о ней думал и каждый день ждал. Мы первый раз расстались надолго. Это для меня было так непривычно, до этого мы были вместе целый год… Перед отпуском она меня еще спрашивала, ехать ей или нет, и я ее сам отпустил…
– Ну, понятно. Не простил.
– Да дело не в этом…
– А в чем?
– Ну, это как-то мало…
– Ты ее любил?..
– Она была у меня первой женщиной…
– Значит, любил. Ну, а потом что?
– А потом я решил, что я самый умный.
– Это как?
– Ну, самый умный и все, – сказал Петька и ушел от дополнительных вопросов, и как я ни добивался, больше никаких разъяснений уже не дал.
Пока я уже сам не догадался, что он и не может дать мне никаких разъяснений, потому что при единичности в мире «самый умный», то есть единичности в мире его самого, остальные в мире – не самые умные, и в этот разряд, получалось, попадал точно так же и я.
– Вон оно оказывается что, Петруччо, – говорил я как-то ему еще. – Ты оказывается долго девство хранил… А я думал, ты еще в детстве в своей деревне распутником стал…
– Да что ты! Я же спортом занимался. Ни на что не оставалось времени. И тренер нас держал как в монастыре…
– Ну, потом-то вы, спортсмены, за все отыгрались…
6Об особенностях половой жизни своих охотников я достаточно уже поговорил, но ничего еще не сказал об особенностях жизни охотничьей, а для меня рассказать об этом было бы едва ли не большим удовольствием.Да и вообще, видимо, стоило бы восполнить этот пробел, потому что, как для женщины любовь – это, когда в мире интеллекта, рефлексии, самоконтроля и самоанализа, самодисциплины, вечного наблюдения за своими поступками, социальной психологии и соблюдения множества нравственных догм мечтается только о единственном… Не думать ни о чем, ни о сознании, ни о произведении впечатления, ни о разговорах об искусстве, ни о краске для ресниц, когда лишь раскинутые руки и полная и совершеннейшая искренность… То точно так же и для мужчины охота – это полностью отдаться всему, что есть природного и непосредственного в тебе…Например, как охотился Шура. Он по семейной геологической наследственности и по присутствию какой-то части якутской крови, по-моему, бабушка у него была наполовину якутка, да и самого его выдавали скулы, – был из нас самым опытным, серьезным и самым метким. И, мне кажется, он лукавил, когда говорил о своей половой незначительности. Потому что в охоте он был страстен, я думаю, более остальных.Помню, мы стояли с ним рядом на проточке между двумя Уймонскими озерами близ Усть-Тарки в открытие на перелете еще не пуганной после лета утки. И как утки летали с озеро на озеро над нашими головами. Их было так много и летали они такими стаями, что нас обоих просто трясло от возбуждения и жадности, и это возбуждение передавалось нами от одного к другому и мешало стрелять. Мы все перепробовали: и задерживали дыхание, и заставляли себя успокоиться усилием воли, и практиковали способ успокоения, заключающийся в пропуске одной или двух стаек уток необстрелянными над собой. Но не выдерживали, выскакивали из укрытия и стреляли опять по первой же стае, как по последней, потому что казалось, уж эти-то летят самым удобным образом и так плотно, что потом такого уже
не будет, и что промах невозможен – и мазали в очередной раз. Из десяти выстрелов в цель мы попадали только один. Это в то время, как Шура на тарелочном стенде выбивал все десять.Или вот еще с Шурой, когда он был молодой и не такой мрачный желчный брюзга, съехавший с роликов в своем алкоголизме – года по двадцать три – двадцать пять нам тогда было… – мы ездили открывать озеро Старо-Щухово в далеком Венгеровском районе, на котором никто из нас никогда не бывал, но которое долго было у нас на слуху. Чудное озеро, оно раньше принадлежала нашему же обществу охотников, старики рассказывали о нем не раз, но потом в связи с какими-то нарушениями – уж больно далеко и беспризорно оно находилось,– его отняли. И с тех пор о нем ходили только легенды… Мы с ним поехали искать его по карте. Было это в нас тогда: романтическое стремление в новые неизведанные края , трудно даже точно определить, что мы конкретно в далекой природе тогда искали, может быть, небывалое количество дичи, может быть, счастье охотничье, а может быть, счастье вообще, оно, это, было разлито для нас всюду и содержалось и в болотном ландшафте с чахлыми заморышами-сосеночками, и в виде с высокого яра излучены реки – а какие величавые и великие реки в Сибири, это мы все знаем. И в шумном хлопанье крыльев неожиданно вырвашегося из-под ног из травы выводка куропаток, и в шумных ударах сердца, когда ты скрадываешь сидящего на верхушке березы иссиня-черного краснобрового красавца-косача, и в совершенной дикости места, куда вы забрались, где нет ни людей , ни следов их пребывания и где на лугах даже траву не косят… Но переоценить то, что представляла тогда для нас природа, в частности, для нас с Шурой, было невозможно. У других дома могли быть работа, увлечения картами, шахматами, кино, семьи, учеба, для нас – не было вообще ничего. Хотя и была какая-то жизнь. И не являлись мы уж до конца неудачниками, как иногда представлял себя Шура, оба учились в институтах, я, вообще, в ближайшем будущем даже с отличием заканчивал его. Тем не менее, для нас, кроме охоты, ничего не существовало. А охота вбирала в себя все выше перечисленное.Поэтому-то мы и могли с Шурой вот так, не зная расписания поездов, ни времени отправления автобусов, ни четкого местонахождения, оба больные, я в ангине и с высокой температурой, Щура тоже с горлом или, там, с похмелья, без всякой подготовки и осторожности выдвинуться в дальний путь и через три четверти суток спрыгнуть с попутки на подступах к брошенной, как мы к тому времени у местных жителей уже выяснили, деревни Старо-Шухово, после бессонной ночи в переполненном поезде, после мытарств с машинами и вообще еле уже держась на ногах.Но что и делала всегда с нами природа, это спасала от всего. Как это пелось в одной песне, правда, совершенно про другое и о людях совершенно иных: «сигарета, сигарета, ты одна не изменяешь…» И хотя нам предстояло еще переть одну на двоих лодку на плечах, потому что тележку мы не взяли из-за экономии места. Тащиться десять километров, обливаясь потом, под солнцем, разбитым, с полными рюкзаками пожиток и патронов, по слабо наезженной дороге через брошенную деревню, потом полями, некошеным травостоем, осинниками, и когда уже в виду озера – с автоматически отмеченными нами на нем плавающими утками и огромными краснозобыми гагарами, – дорога исчезла, растворившись в траве, мы скинули на землю свои пожитки, бросили на траву спальники и заснули, едва упав на них.И вот что делает природа… Сколько раз я уже замечал, даже помню в весеннюю еще холодную погоду, когда мы с тем же Шурой ездили на косачиный ток и спали, я опять с температурой и ангиной, в палатке на еще мерзлой земле, на природе проходит все в считанные часы. Любая болезнь. Будто как в сказке мать-сыра-земля отдает тебе силу. И поэтому, когда мы с Шурой проснулись часа через три в своих спальниках, мы проснулись уже полностью, абсолютно здоровыми.. Вокруг пахло травой, цветами, светило вечернее солнце, было начало бабьего лета, у самого лица по земле и травинкам ползали какие-то жучки, а в отдалении блестел озерный плес.А места там были действительно сказочные. Урман – начало бесконечной и уходящей на Север непроходимой тайги. Урема реки Омки…Уместно будет тут упомянуть еще о связанном с именем Шуры понятии «дачники». Это он придумал это слово, которое стало в нашей жизни самым бранным. Самым оскорбительным и обидным, хуже матерного. Ни к чему больше на свете не span style=испытывали мы большего презрения как к дачникам… Как я сейчас понимаю, «дачники» – это были наши конкуренты по общению с природой, нежеланные для нас соседи по среде обитания, и мы ненавидели, презирали их как только могли, до омерзения. «Дачники» вмещало для нас все: и цивилизованность, и крохоборство, практичность, трусость, беспокойство за свою вонючую жизнь, скопидомство, потребительство. Шура был апологет дачененавистничества, не было греха, которого он не вешал на отдыхающего со своими шашлыками на природе горожанина, ненависть вызывала одна его шляпа, не говоря уже о страсти окультуриваться, обустраиваться, комфортизироваться, улучшать природу, осваивать, оседать.Черта потомка покорителя неосвоенных и диких земель. Особенность сибирского менталитета.Или вот Сашка Сербенко, мой, помимо охотничей компании, еще и школьный товарищ, который принес из школы в нашу охотничью компанию мое прозвище «Михельсон», любитель заячьей охоты, по поводу которой у него с Ленькой Мельниковым был всегда злой спор, поскольку Ленька все время говорил, что заячья охота скучна и малоспортивна, что зайца с его скоростью в три раза меньшей, чем у утки, гораздо легче подстрелить, на что Сашка всегда заводился с полоброта и говорил: а ты попробуй!.. Тот с Ленькой вообще даже наставляли на охоте друг на друга заряженные ружья. Тогда как обычно по заведенной привычке, помня о множестве бесконтрольных случайных выстрелов, мы стволы всегда держали в сторону от людей. Даже незаряженные. Удивительно преображает людей охота, что тот, что другой, они в жизни даже никогда ни с кем толком не подрались, бить людей не поднималась просто рука, было стыдно, неинтеллигентно как-то, самое большое, что могли, это от физической боли в ответ дать сдачи, – и они с Сашкой, всегда хорошо относящиеся друг к другу в городе и составлявшие, включая меня, тех немногих, которые в отличие от Петруччи и остальных спортсменов никогда не говорили о своих секс-похождениях, прочитавшие больше всех книжек и понимавшие себя интеллигентными людьми, на охоте, именно на зайца, в исступлении наставляли друг на друга заряженные стволы, глядя друг другу с ненавистью в глаза, имея всего-то и повод опять малоспортивность заячьей охоты, но, по-настоящему, правда, обоюдную досаду из-за не взятого ими зайца, из-за того, что заяц угадал под чье-то третье ружье. Сопровождая все это разговором типа: – Неспортивно, говорит, а сам попасть не может!.. – А ты-то что смазал! – А ты что сам? Спортсмен!.. – и Мишке пришлось их даже разнимать. Именно Мишке, как всегда, никто другой, конечно, и не отреагировал бы мгновенно в таком случае – он становился между ними и разводил ружья с искренним беспокойством что-то бормоча, типа: «вы чего, парни? Вы чего?» – под перекрестием их люто, до озверения ненавидящих друг друга глаз.В дремучей своей мифологической глубине охота, убийство, кровь, алчное выражение глаз, желание собственности, соперничество все-таки так туго и сильно сплетаются в один узел, что, вбирая в себя попутно еще и зов пола, становятся вообще чем-то зловещим. Причем, никакая это не сублимация, не замещение, не «стравливание» пара чувственности – охота наоборот располагает к чувственности – не освобождение от агрессивности и сексуальной озабоченности через реализацию себя в убийстве, не компенсация, нет, это, напротив, всплеск всего чувственного и естественно-бессознательного в тебе. И все это так сильно, что подчас сам себе дивишься. И горят глаза, и дрожат руки при виде стаи уток и просыпается жадность, умопомрачение, беспамятство точно так же, как при виде объекта половой страсти и любви.Да и честно признаться, есть еще и веселье в убийстве, в картине кубарем падающей с высоты сбитой тобою птицы. Вот, на перешейке, в самом узком месте озера Лебяжье в Купинском районе, после того как на двух зорьках мы всей командой не совсем удачно расстреляли почти все свои патроны, мы обнаружили окопчики, вырытые охотниками когда-то до нас и объяснившие нам то, как нужно, оказывается, в этих местах охотиться. В них, в мелких и полуразрушившихся, можно было залечь и спрятаться. И эх, какое мы открыли там для себя веселье!.. Это было похоже на стрельбу в тире. Не утром на зорьке, когда обычно таишься, тщательно маскируешься, выслеживаешь, хлюпаешь в воде сапогами, пыхтишь в камышах, дожидаешься внезапного, как молния, появления уток над головой, чтобы мгновенно среагировать или уже остаться с носом, когда каждым трофей вымучиваешь и им живешь… а днем, когда обычно совсем и не охотишься, на сухом, заняв позицию как на стенде. И предупреждая друг друга задолго о появлении в воздухе очередной утки криками “с моря” или “с берега” – после чего все жмутся к земле и вбирают головы в плечи. И я там, несмотря на то, что в своей охотничьей эволюции, заключавшейся в моих продолжившихся поисках все более первозданных мест и непуганой дичи, к тому времени приобрел в охоте определенные трудности, связанные как раз именно со стрельбой в дичь: стрелять мне стало сложно, мешала рефлексия, жалость и какое-то осознание греха, что было тогда еще совершенно посторонним явлением для пути моих охотников, – тем не менее, там, со всеми, я расслабился и испытал прежний охотничий азарт. День был ветреный, и утки часто перелетали с плеса на плес через наш перешеек, некоторое время делая круги над озером, чтобы быть в безопасности над нами, и заходили на нас уже на неимоверной высоте. Но мы доставали их и там. Особенно повезло как раз тогда мне: у меня и патронов оставалось больше, чем у всех, я в связи с моим новым отношением к охоте “просозерцал” две зорьки, безмятежно лежа в лодке посередине озера в куртинке тростника, да и стрелял в тот раз на редкость хорошо. Даже обстрелял Шуру, и мне приятны были иногда несущиеся из дальних окопчиков завистливые возгласы наших мужиков, вынужденных экономить последние оставшиеся заряды: “Надо же, Михельсон опять сбил!..” А утки по одной или по несколько заходили на нас опять, мы вжимались в землю, потом вскакивали и встречали их канонадой. И приятно было видеть, как иногда утка, пролетев невредимой несколько десятков метров под сопровождение череды выстрелов, опять падала после последнего моего. Шура самолюбиво и хмуро забивался обратно в свой окопчик, остальные мужики, откровенно матерясь, меня проклинали, а Петруччо, у которого патронов вообще не было, он их еще утром на последней заре, немилосердно мазая, просадил в белый свет, и которому в окопе вообще делать было нечего, демонстративно и открыто, сводя на нет всю нашу маскировку, ходил метрах в пятидесяти впереди нас по урезу воды, и нагло собирал себе с мелководья наших подранков. С вызывом заявив, что все, что упало на воду, – его.Кстати, зачем охотился Петька, вообще было трудно понять. Он вообще не попадал влет. В досаде лишит жизни где-нибудь на мелководье парочку “сидячих” куличков и сам щиплет их дохлые тушки на стане и уверяет всех в том, что мясо их самое нежное и вкусное.Или как охотился Ефимка… Не особенно часто, но все же стабильно попадая, всегда стрелял по очереди из двух ружей, одно из которых было для экономии маленького тридцать второго калибра, расходующего очень мало дроби и пороха, и в некоторых случаях оказывающегося очень полезным. (Один выстрел по стоимости – полулитровик пива, – говаривал Мишка о наших ружьх, – просто иногда рука не поворачивается стрелять). Ефимка всегда занимался заготовками, как в саду, на огороде, так и тут, обстоятельно обрабатывая битые тушки, с каких снимая шкурки, а какие ощипывая, опаливая и потроша, – и укладывал подсоленными ровными рядками в специально изготовленный им ящик. Чем всегда выводил из себя чуждого хозяйственности Шуру, чьи утки всегда бесхозно валялись неразобранными в камышах. Шура не мог смотреть спокойно на все эти обстоятельные приготовления и начинал зло и ядовито бурчать откуда-нибудь из отдаления, полулежа в полной праздности, как и все мы после обеда, растомленные полуденным солнцем, на земле.«Зато будет чем кормить семью! Ефим-Ага, – так он звал почему-то Ефимку, – в голодную зимнюю пору, когда вьюга и снег, будет грызть ножку заготовленной им осенью впрок кряковой утки. Людмила сварит ему картошку, ну и халявный обед будет готов, не надо тратиться на мясо, кровно заработанный рубль останется в семье…»Ефим молча сносил издевки, Шура же говорил без тени улыбки, с выражением угрюмой злобы на лице, и было удивительно, что они еще недавно ездили вдвоем на открытие охоты, а еще год назад вдвоем одни ездили на двух мотоциклах за пять тысяч километров к Черному морю. И как только не перегрызли друг друга?!. Ведь Шура проклинал его после поездки, рассказывая каждому из нас, как останавливался тот у каждого колхозного огорода, в каждом городе, ни одного не пропустил!.. – на что Ефим чистосердечно удивлялся: – Ну, едем мимо персикового сада, ну, почему не остановиться, не поесть, ведь когда еще поесть в Сибири персиков удастся, а тут они валяются на земле… В городе почему не сходить в музей?.. – Можно, конечно, представить, чего натерпелся с ним Шура. «Ну, а не удалась охота, – продолжал язвить Шура уже совсем не к месту, но, тем не менее, касательно Ефима, по поводу самой ненавистной для Шуры манеры Ефима оптимистично воспринимать мир, повторяя как-то сказанную тем после неудачной охоты и ставшую у нас крылатой, правда, воспринимаемую в ироничном смысле, фразу: «Зато узнали что-то новое!» (Это после дождей, холода, невзгод,!) – Что-то новое узнали, так, ведь, Ага-Ефим?..»Ну, а Мишка тем временем из своего окопчика щедро поливал по всему летящему, находясь в блаженном состоянии алкогольного кайфа, довольный, что все вокруг так дружно и что можно поговорить прямо из окопа с соседями, изображал походно-военную жизнь, с фляжкой водки, которую он норовил пустить по кругу, как гранату.И нельзя не сказать в заключение, что эта оргия непосредственности, это сонмище дремучих эмоций, эти переливы самолюбий, гнева, ненависти, зависти, злости и торжества, будоражащие нас, доставляющие нам радость, не сдерживались нами ни на йоту, выказывались нами охотно, без маскировки, открыто и торопливо, потому что в глубине-то души мы все же всегда понимали, что все это лишь дозволенный нами самими и на время, на период охоты, нахождения в поле, спектакль. Что вся эта свобода инстинктов и самолюбий, непосредственностей, ужасов, агрессивностей для нас, изначально цивилизованных, – не взаправду, что все это, за исключением, может быть, лишь прерванной жизни сбитой тобою утки, всего-навсего только игра.Или как мы ездили в Чулым за зайцами. Все той же компанией, Шура там был, Сашка Сербенко, Мишка, Петька, может быть, за исключением Ефимки. На Мишкиной «Ниве». На открытие, первого ноября. Это было в те времена, когда они уже все стали на охоте пить. И не где-то в конце дня у костра, а с самого утра. Причем, это у них называлось вполне невинно: перекусить.Только продрали глаза после долгой ночной дремы в машине, пока Мишка, один, в сущности, бодрствуя, вез всех к рассвету на место, и выскочили из машины в утреннюю синь, обежали по первому снегу вокруг колка, так в Сибири называют березовый островок в поле или степи, вытаптывая зайца – одни стоят с одного конца с ружьями наготове, а другие с противоположного конца нагоняют вероятностного зайца на первых, проходя сквозь колок насквозь, валя сухостой, наступая на сучья, стуча палкой по деревьям, крича, пугая и шумя… Бывает пустой колок, бывает, и спугнут зайца и нагонят на стрелков, а иногда он прошмыгнет где-нибудь сбоку вне выстрела, вот когда поднимается суета, стреляют издалека, бегут наперерез, чтоб хоть на несколько метров быть поближе, но не так-то просто издалека в зайца попасть, пытаются окружить его в другом колке, что тоже редко удается, потому что спугнутый заяц становится практически неуловим…Взяли в кольцо еще один колок. Может быть, убили, а, может быть, и нет, но, тем не менее, возвращаются к машине возбужденные.
– Перекусим? – задает кто-то вопрос.
– Перекусим! – соглашаются разом все.
Сразу садят меня за руль, и мне уже предстоит возить их весь день, а то и гнать одному машину вечером домой, если охота не сложится, и мы решим без ночевки вернуться.Ну, крякнули они там, на заднем сидении, занюхали. Переехал я на другое место, подальше от трассы среди полей и перелесков. Потоптали мы еще зайцев в одном колке, в другом. Возвращаемся к машине.
– Перекусим?..
И
так весь день. И надо представить, какие они становятся к вечеру. А кто из них как пьет, это тоже отдельная статья…7Я лично совсем уже не пью. За весь свой путь йоговских, даосских и всяких других подобных похождений, я пить вообще отучился. Как еще раньше отучился и курить.У ребят же с каждым годом картина пьянства все более мрачна и удручающа.Хотя нельзя говорить огульно. Тут ведь тоже у всех по-разному, Ефимку, например, нельзя даже и заподозрить в алкоголизме. Он пьет редко, причем, этак вдохновенно, в большое семейное застолье или на дне рождения у друзей. И как все он делает обстоятельно и рассудительно, так и торжественный день празднует так же обстоятельно. Не урывками, не с бухты-барахты, а, оставив множество своих работ, коими он зарабатывает деньги на жизнь, оба свои садовые участка, где он с женой и сажает, и окучивает, и прищипывает, и опрыскивает, заготовку грибов и ягод с посещением изобильных мест, которые он, являясь опытнейшим грибником и ягодником, в избытке знает, консервирование, закатывание банок, на которых по своему отработанному правилу подписывает и дату и имя исполнителя, а потом составляет их пронумерованными в подвале своего капительного гаража в количестве до двухсот или трехсот штук, в коем у него находятся два старых отечественных автомобиля, над ремонтом и усовершенствованием которых он тоже без конца трудится. При всем том, стоит еще заметить, он еще и трудится инженером, начальником отдела на большом авиационном предприятии, которое испытывает на прочность наши военные самолеты Миг, ТУ и Сухой. Оставив все эти хлопоты, а так же хлопоты по устройству чьего-то дня рождения, в памяти дней рождений всех друзей он незаменим, или своего собственного хлебосольного стола, он с удовольствием садится наконец за стол, чтобы и к удовольствию отнестись, как ко всему, серьезно, и никогда не напиваясь до беспамятства, как то постоянно делает Мишка, помолодевший, с румянцем на щеках, сняв пиджак и повесив сзади на спинку стула, отдает себя на волю праздничных волн.У Сашки Сербенко язва, и он большими периодами времени вообще не пьет, хотя может напиваться очень сильно, так что со следующего утра болеет с похмелья весь день.У Петруччо с пьянством как-то сложно. С одной стороны, и похмелье его не мучит, как и Мишку, как и большинство спортсменов, и пить он любит, и любит, раз это удовольствие, пить каждый день – а это уже алкоголик, а с другой стороны, у него какой-то трезвый рассудочный алкоголизм. Он соблюдает какую-то свою меру, не дает себе слишком зарываться, между пьянством и делом у него черта, никогда не позволит себе пьянством загубить какое-нибудь выгодное предприятие, этакий расчетливый алкоголизм.Ну, и окончательно спились у нас только Ленька Мельников, ну, и Мишка, – яркий пример бесшабашного и нерасчетливого алкоголика, наш отечественный тип, добрый и отзывчивый по своей натуре, в пьяном виде еще более добрый, сюсюкающий до соплей, вечно кому-то помогающий, вечно себя преодолевающий, не спать ночь сторожем на стоянке, выпить, чуть отдохнуть и потом вечно куда-то ехать, нестись, что-то устраивать, кого-то везти, спешить. Потом после пива – баня, и в бане пиво, вечно чувствовать вину перед женой, он и умер-то от сердечного приступа после очередного возлияния, ночью, даже не придя в себя.В общем, «перекусили» в очередной раз. Стали упражняться в остроумии на мой счет:
– Шеф, нас к Гремячему валу!..
Поначалу это даже забавно, потому что, пока они слегка навеселе, они в большей степени смешны.Обошли еще колок, вернулись в машину:
– Перекусим!..
А время пошло уже за полдень. В конце концов это мне надоедает, потому что я устаю и тоже проникаюсь агрессией охоты и зарядом свободы инстинктов, они становятся некрасиво пьяны и тоже агрессивны, а ведь для того, чтобы они «перекусили», мне надо останавливать машину, иначе у них «расплескивается». И уже общая накопленная усталость и раздражение от промахов и неудач, и общая озлобленность, возникающая при долгом нахождении с ружьем, и их общая сплоченность против трезвого в своем пьяном деле:
– Михельсон, прижмись к обочине, дай людям спокойно перекусить!
– Михельсон, еще раз, не все обслужены.
– Да идите к черту, – завожусь я, – почему я должен останавливаться.
– Потому что большинство желает!
– Было б трезвое большинство, а так ведь толпа в пьяных соплях. Пейте из бутылки.
– Нет, останови.
– Почему я должен вашему алкоголизму потакать?
– Потому что мы большинство.
И так долго идет злобное выяснение отношений.
– Михельсон, ты груб.
– Михельсон, ты не уважаешь товарищей.
– Ты должен друзей уважать, – раздумчиво начинает резонерствовать и развивать эту тему в углу заднего сиденья Петруччо.
И на нем я уже отыгрываюсь. На него я уже делаю стойку.
– Это почему же я должен? – спрашиваю я.
– Потому что такой закон: большинство! – отвечает Петруччо, и получает от меня уже по полной программе.
– Ты-то уж молчал бы! От Мишки, что ли, о законах большинства набрался, что аж о «дружестве» заговорил?.. Тебе-то что до большинства, самому умному и единственному в мире, тебя-то с какой стороны это коснулось?..
Никто толком не понял моих возмущенных слов. И лишь Петька, свозь пьяную муть в глазах глянул на меня на секунду трезво и внимательно, в полной мере, видимо, оценив мое «предательство» и, конечно же, в очередной раз отметив про себя всю правоту сделанного им еще в юности вывода, что он самый умный и что нельзя никому доверяться, поддаваясь сентиментальным разговорам, и в этом мире одиноких волков, где каждый за себя, и каждый готов при случае тебя сожрать, расслабляться.Впрочем, на наших дальнейших отношениях эта пьяная охотничья стычка не отразилась. Может быть, все это и подействовало на какую-то самую тонкую их часть, но радоваться друг другу мы продолжали и в дальнейшем.8Итак, мы поехали тогда с Петькой на охоту. Это было уже осенью, в первой половине октября. Я позвонил Петруччо по телефону.
– Поедешь? – спросил я. – А то скоро уже поздно будет. Да и, поди, там уже северная так и прет…
– Поеду, – согласился он.
И мы поехали на моем «Жигуленке». Вернее, если быть точным, на «Жигуленке» моего отца…..До Барабинска добрались, как всегда за ночь, свернули на Алексеевку и по асфальту, по щебенке добрались до нее без особых трудностей, от Алексеевки же по грунтовой «дамбе», возвышавшейся еще тридцать километров над болотами и солончаками до конечного пункта деревни Ново-Николаевки, застрявшей в глухом тупике среди озер, неудобий и болотистых урочищ, дальше которой уже вообще никаких дорог нет, и не доезжая семи километров до которой есть сверток на тракторную дорожку, ведущую к самым Чанам, проехать было невозможно. Дорога была пустынна и неимоверно скользка. Характерной особенностью тех мест всегда являлось то, что в дождь в этих краях отменяются все рейсовые автобусы и рейсы колхозных автомобилей. Солончаковая, пусть даже профилированная и высоко поднятая, дорога без покрытия не проезжаема, даже пешком по ней ходить трудно, чувствуешь себя как на льду. Так что в этом и так-то пустынном краю в ненастье вообще не увидишь, сколько ни смотри в бескрайнюю степную даль, ни одного человека, ни одного транспортного средства – помощи ждать неоткуда. В деревнях люди запасаются на недели хлебом и живут, особенно осенью, оторванные от мира, информацию об окружающем получая лишь по телевизору, причем, по причине централизации телевидения, только из далекой и призрачной Москвы. Благословенные места для охотника, если ты успеваешь в промежутках между ненастьями в них забраться и если у тебя хватает чая и хлеба до следующего промежутка, позволяющего вытолкать машину, утонувшую колесами от долгого стояния, из прибрежного сырого песка и из урочища выбраться. Поэтому продремавшему всю ночь Петруччо пришлось с утра хорошо потрудиться, без конца выталкивая наш «Жигуленок» с обочины на центральную часть дороги, прокапывая иногда для этого даже канавки, ведущие по диагонали вверх, а то и семеня рядом с движущейся машиной и упираясь в нее плечом, чтобы она не сползала в кювет и держалась на дороге верхом, а заодно и чтоб самому не упасть.Доехали мы до нашего места только уже после обеда. Но тем с большей радостью восприняли факт, что, кроме нас, на всем многокилометровом заросшем тростником берегу, на нашем участочке берега Чанов, в «наших угодьях», не было никого.Мы выбросили на песок вещи. Пока Петруччо разбирал сети и ставил палатку, я съездил на разгруженной машине по подветренной за день травяной дороге к стоящему километрах в пяти ближайшему и единственному березово-осиновому колку и притащил, зацепив за бампер, волоком две упавших сухих осины, чтобы, кроме паяльной лампы, у нас был еще по вечерам настоящий огонь.Потом мы покидали вещи в палатку, канистру с бензином из предусмотрительности отнесли в камыши. Это единственное, что у нас крали за все годы из вещей, оставленных без присмотра. И поэтому на всякий случай, помня, какой дефицит бензин в этом глухом углу, спрятали его подальше.А между тем, с самого приезда, пока все перечисленное делали, мы время от времени с нетерпением посматривали вдаль на озеро, с волнением отмечая, где и как летает утка. Какой породы в этом году больше, как себя ведет, много ли северной, ушла ли местная. Через какие места чаще всего перелетают стайки, где снижаются. Долго провожали каждую стайку глазами.Ну и, наконец, выплыли в озеро. Наспех побросали в лодки самое необходимое и один за другим погребли на плес, расплываясь в противоположные стороны подальше друг от друга, чтобы уже окончательно остаться каждому одному, наедине с долгожданной стихией любимого озера, с его жизнью, с его прелестями, тишиной, спокойствием или, наоборот, волнением, пронзительным ветром и одиноко и нудно шелестящим звуком листьев тростника, к шелесту которого ты, тем не менее, с умилением прислушиваешься, как к музыке, и к которому, набрав стеблей погуще и сжав их в пучок, тебе еще надо привязаться, потому что там, где мы старались замаскироваться в тростнике, чтоб быть поближе к перелетам уток, глубины были большие.Забыл сказать, что самым наипервейшим делом, какое мы всегда проделывали по приезду, это шли смотреть насколько в этом году в озере много воды. Подходили к берегу и по памяти сравнивали уровень воды с прошлогодним. И по наполненности озера устанавливали, где в этом году нужно на перелет встать. На Чаны мы ездили уже не один год, и даже не один десяток лет, и уже знали о существовании цикличности в наполнении озера водой и о том, что уровень год от года не одинаков. Что существуют малый и большой циклы, что большой вписывается в протяженность в восемь лет, а малый в два-три и в определенном смысле зависит от дождей или, напротив, от засушливого лета, а все вместе от уровня грунтовых вод. В свое время мы очень горевали, вслед за экологами-горюнами, когда считали что озеро погибает, высыхая, как все и везде от техногенного воздействия и вредного промышленного производства. Пока однажды в конце восьмилетнего цикла, совпавшего с какими-то еще блгоприятными причинами, мы не приехали осенью на озеро и не узнали его по тому, насколько уровень его поднялся: несколько метров прибыло в высоту, а берега ушли местами на несколько километров в степь. И с тех пор относились к падению уровня воды трезво, каждый раз ожидая, что будет еще праздник, и уровень воды вернется, и будет опять изобилие и рыбы, и дичи, и воды. Вода придет, и мы каждый раз с нетерпением старались узнать еще летом, какой уровень в этом году, и спрашивали, еще находясь у себя в городе, интересовались у своих же ребят, кому посчастливилось туда съездить, например, на летнюю рыбалку, как в этом году обстоит дело с водой, чтобы знать, чего ждать на охоте осенью.А тогда, поскольку уровень в тот год держался все еще высоким, на том месте, где был мой перелет, пришлось привязываться особенно тщательно, воткнув в дно озера четыре шестика и притянув к ним борта, чтоб можно было спокойно встать на дно лодки и не бултыхаться.И вот когда ты уже поднялся головой над тростником, то обозрению твоему открылась огромная даль воды.Еще уплывая, я долго слышал Петьку, как он невидимый, скрытый за островками камыша, ставил сети, как бил обухом топора по тычкам, как гремел о алюминиевые борта веслом, но теперь, когда мы расплылись максимально далеко и обосновались на своих выбранных местах, Петруччо не слышно стало вовсе. Вокруг стояла тишина, лицом ощущался слабый ветер, и обзор был во все стороны света. Вдалеке у края тростников я видел плавающих нырковых уток, на западе шло к закату солнце, старавшееся проникнуть лучами под низкий облачный свод, а позади меня тянулось бесконечное море тростников, в которых движения, казалось, не происходило никакого. И так продолжалось долго, несколько часов. Я поворачивал голову из стороны в сторону, охватывая взглядом пространство, которое мне было дано в обладание, ту часть мироздания, какая, казалось, принадлежала в тот момент мне, а я ему, чуть досадуя на долетавшие изредка откуда-то издалека со стороны Амелькинского плеса звуки выстрелов, нарушавшие такую тонкую слиянность с зарей и близость к чему-то томительному, может быть, к Божеству, кто знает, и все смотрел и смотрел вокруг, иногда приседая, когда мне казалось, что на меня заходит какая-нибудь очередная стая уток, чтобы спрятаться за метелки тростника, иногда стреляя, иногда сбивая, но, тем не менее, все равно постоянно ощущая свою уединенность и пребывание с Создателем накоротке. Даже и Петькины выстрелы мешали мне,– это только к ночи ближе, а то и глубоко ночью, вместе с приливом животной тревоги перед темнотой, может появиться желание разделить с кем-то это пространство, и мироздание, и тишину его, и твое обладание им, и твое умиление; прийти на стан к костру, обрадоваться встрече и о «единственной» заговорить…А пока я, да и Петька, думаю, в свою очередь, тоже, наслаждались каждый своим одиночеством, возможностью вырваться из городской, и всяческой человеческой суеты. Чтоб затеряться, как в скорлупках, в своих лодках среди полной дикого произвола и Божьего промысла бескрайности воды…Приплыли мы на берег поздно. Опять начал моросить дождь. Мы расползлись каждый по своим спальным местам, я в машину, Петруччо в палатку, чтобы перетерпеть там ночь, а утром, еще до рассвета, покинуть нагретый спальный мешок и, дрожа от холода, натянув на себя сырую, даже и не думавшую высыхать при этой влажности воздуха, и, мало того, еще более отсыревшую, одежду, скипятить, все так же продолжая стучать зубами, на паяльной лампе воду, выпить чаю, и опять грести в озеро к своим «скрадкам», чтобы стоя в камышах, возвышаясь головой над тростником, встретить хмурый тяжелый рассвет.Светало долго. Солнце не смогло пробиться сквозь плотную завесу туч, и лишь восток сначала посветлел, и от камышей упали на воду серые тени. Но потом небо постепенно сделалось светло-серым все. Стало далеко видно. И можно было различить берег на противоположной стороне отноги и камышовые острова на Чанах вдали. Пошла утка. Несколько раз утки вышли на меня хорошо. Небо то поднималось высоко, и тогда откуда-то дышало холодом, и тучи становились сизыми и рельефными, то опускалось низко, и начинал моросить нудный бесконечный дождь, полоса рыхлых облаков и стена дождя приближалась постепенно, по воде это хорошо было видно. Теплело, листья тростника вокруг начинали шуршать от дождя, и приходилось накидывать капюшон штормовки.С Петруччей мы опять вернулись вместе. По крайней мере, спылись у прохода к нашей «пристани» одновременно. Петька еще задержался на глубине, чтобы, хапужничая, поставить третью или, там, четвертую сеть. Я же свою первую и единственную, которая будет приносить мне каждый день несколько килограммов подъязков, а то и несколько штук пеляди, не мудрствуя, бросил еще вчера на мелководье. На берег Петька выполз меня чуть позже.Было еще часов десять утра, и впереди был целый день. И уже день-то был наш. На охоте зорьки это как повинность, на охоте зорьку, утреннюю или вечернюю, тебе даже в голову не придет пропустить, это святая обязанность их отстоять, но день – это отдых и расслабление, когда можно дать своей лени волю. Можно поваляться, надев на себя ватник и овчинный полушубок на берегу, можно поспать, можно, ничего не делая, посмотреть в степь, можно – появиться такое желание – почистить зубы. Потрепаться можешь с напарником, выпотрошить рыбу, сварить уху.После обеда мы вздремнули, а когда проснулись, шел снег. «Белые мухи», которые легко летали в стылом воздухе на фоне темно-синих блестящих туч и которые вскоре исчезли. Но небо все равно осталось мрачным, воздух холодным и, несмотря на полуденное время, было темно, и все это походило на начало зимы.Как бы там ни было, Петруччо, основательно обустроившись у входа в свою огромную шатровую палатку с врытыми на случай сильного ветра ее стенками в землю, в меховой куртке, в брезентухе и в ватных штанах, ничуть не обращая на снег, холодный ветер и суровость погоды внимания, готовый ко всему, готовый все сносить, сидел в своем широко разложенном парусиновом кресле со стаканом алкоголя в руке и, неторопливо прихлебывая из него, – пока я у паяльной лампы доканчивал щипать для обеда второго селезня-крякаша, – хмуро, зло и мрачно, в тон хмурой и мрачной погоде, философствовал: