Юность в Железнодольске
Шрифт:
Вахтер, стоявший в проходных воротах, жил в бараке Соболевских. Он пропустил Валю на территорию комбината. Железнодорожное пространство, где до войны обычно скапливалось много груженых и порожних поездов, теперь было свободно: сырье, необходимое домнам, мартенам, коксохиму, прямо «с колес» шло в дело, а продукция без промедления и беспрепятственно отправлялась к месту назначения, — на заводе был путь, возле которого всегда горели зеленые светофоры.
Нам не пришлось пролазить под вагонами, и мы быстро, подгоняемые студеным ветром, добежали до паровозного депо.
Галина Семеновна была в здании депо. Туда только что вполз «Серго Орджоникидзе». Он накадил
Галина Семеновна любила посмешить. Нередко, как я замечал, она рассказывала о себе для пущей потехи то, чего с нею не происходило.
Когда мы подошли к Галине Семеновне, она, держась за щеку, сказала с изумленным страхом:
— Батюшки, да где же зуб-то мой?! Неушто проглотила во сне?!
Мужчины захохотали. Она весело наблюдала за тем, как они смеются.
У моего дяди Поликарпа, работавшего в Троицке машинистом паровоза, заболел зуб. Это случилось в дальней поездке. Возвращаясь в Троицк, он чуть ли не обмирал от боли. Какой-то промывальщик паровозов надоумил Поликарпа положить на зуб кусочек накипи. Он так и сделал. И лег спать. А когда проснулся, то боли не было, но и зуба тоже не было: он распался. Зуб был крепкий, и Поликарпа ужаснуло его исчезновение.
Я рассказывал Галине Семеновне об этой истории, и вот теперь она п р и м е н и л а ее к себе, и, наверно, кстати.
«Серго Орджоникидзе» въехал на громадный круг, на котором крестом блестели рельсы. Едва круг, кажется при помощи пара, — смутно видится рычаг, передвигаемый рабочим, и белые диффузные вспышки в темном воздухе, — поплыл вместе с паровозом, я вспомнил базарную карусель, от которой и винтика не осталось, и Мишу-дурачка, играющего на «балалаечке» среди толпы. Миша внезапно исчез из города и моего детства, а куда — ни у кого узнать не удалось. Слухи были всякие: Миша в сумасшедшем доме, умерла мать, и он утопился, будто увезла в деревню красивая нестарая женщина. Его мать действительно умерла. Он обижался на нее. Зачем не захотела жить? Ох и вкусные пирожки он приносил ей из ресторана «Девятка». Иногда, правда, он говорил, что теперь ей хорошо: ноги не пухнут и мягко спать — он сенца подложил в гроб. И ему хорошо: кругом один. Порой он увязывался за какой-нибудь женщиной интеллигентного вида, приходившей на базар. Если женщина знала о Мише, то не пугалась: никого он и словом не обидит. Когда он увязывался за пугливой женщиной, не слыхавшей о нем, — она поднимала шум, и Миша был руган, а то и сильно бит. Драться он не мог, даже не сопротивлялся.
— Цё делетесь? Блосьте — я маленький.
Не только своей беззащитностью, но и тем, как плакал, он походил на ребенка. А плакал он, обливаясь слезами и обещая пожаловаться матери, пока она была жива, или Косте Кукурузину.
Вроде бы по состраданию задерживались около Миши взрослые, а выходило для того, чтобы позубоскалить, особенно отличались этим крепкие бабы.
— Мишенька, не понимаешь ты ничего в нашей сестре. Ты все за культурными хлыщешь. Неча за ними хлыстать. Ведь не за что ущипнуть, что сзади, что спереди. Не женишься ли ты на мне?
— Зенюсь.
— Чего мы с тобой делать-то будем?
— Играть.
— Во что играть-та мы будем?
— Стыдно...
— Стыдно, дак и не нужон ты мне.
— Тетя,
— Етого не прощают. Хлыщи давай за своими культурными цыпочками.
Я был склонен верить тому, что Мишу подобрала сердобольная женщина. Бабушка соглашалась со мной:
— Пригрела которая-нибудь. Куковала где-нибудь на лесном кордоне. Мужа, может, деревом задавило. Одного человека стены съедят. Приехала в город, увезла Мишу да и пригрела. Господь хоть и обделил его умом, а для жизни он годящий — сердце золотое.
Я представил себе Мишу под заснеженными соснами, подпоясанного малиновым кушаком, за который заткнут широкий топор.
Галина Семеновна хотела отвести меня в красный уголок, решив, что дочь пойдет в душевую, но Валя сказала, что раздумала мыться: слишком ветрено. За словами Вали ощущалась плохо скрытая уловка. Глаза Галины Семеновны померкли от укоризны.
— В котловане, поди-ка, метишь покупаться?
— Ну и мамастая — непременно подозрение.
— В селе у нас считалось великим неприличием, коль девчонка с парнишкой вдвоем с вечерок на минутку отлучились, а не то что куда вместе... Уж если кого увидели наедине — позор на весь век, в первую голову для девчонки. Совесть была...
— И у нас не меньше. Ты, мама, имеешь право меня оскорблять, а Сережу нет.
— Я ничего против Сережи... Ты всему причиной. Ты и паиньку сшибешь с рельс. Допрыгаешься ты, Валька.
— Мам, ты не настраивайся на дурной лад. Я тебя не подведу. Просто я пружинистая по характеру.
— И еще почему не советую... Шалят в котловане.
— Неисправимая ты прямо, мамастая. Пей молоко. Всю бутылку целиком. Оно до сих пор горячее. Да поаккуратней орудуй шлангом. Будешь сильно обливаться — совсем горло загубишь.
— Чапай, чапай. И слышь, усвой, что мать наказывала.
Когда мы вышли из депо, Валя все еще улыбалась. Она восторженно заговорила о Галине Семеновне. Вот ведь какой прозорливый человек ее мать. Ничего ты от нее не скроешь.
Валя свернула не к Сосновым горам, а на закат, чуть розовевший поверх черной цепи кладбища паровозов. Она шла в котлован, притом так прытко, словно по разрешению матери и по нашему обоюдному согласию.
Я остановился, но она лишь полуобернулась и звала меня за собой веселыми взмахами руки. Было ясно, что никому и ничему не изменить ее решения. Если я потопаю на Тринадцатый участок, у Вали хватит задора и отчаяния дойти до котлована и выкупаться. Я и сам, едва Галина Семеновна упомянула о котловане, страстно желал порезвиться в его горячих водах. И вместе с тем я уважал волю и тревогу Галины Семеновны и не мог положиться на себя ни в чем, куда бы ни поманило меня Валино стремление, которому она была почти не в силах сопротивляться, но чего, наверно, и сама не сознавала или старалась не сознавать.
Я догнал Валю. Опа схватила меня за руку и с такой радостной строптивостью размахивала ею, точно я был против ее затеи, и она торжествовала свою победу и хотела доказать, что все и всегда будет только по ее и что нет большей нелепости, чем артачиться против того, что людям приносит счастье.
Тропинка была как прорублена в снегу обочь паровозного кладбища. Заводские зарева пылали под островами дыма. В их свете фигурно выдвигался из темноты мертвый металл, когда-то яростно и длительно поровший воздух, выпукло падал к берегу сажевый косогор, серела твердь пруда, как бы осыпанная стальной окалиной, а кромка льда, омываемого туманным потоком, уходящим в глубину, напоминала крупный стеклянный бой, который дают бутыли из-под кислоты и аккумуляторные банки.