Юность в Железнодольске
Шрифт:
Почва была тяжелая. Выворачивал и разбивал комки, смотрел на свисший между ярами искрасна-желтый язык водопада. Клокотанье, хлопки, шелест. Над глинистой водой, бугрящейся пузырями, роится рыжий бус. Он-то и доносит до меня терпкость рудопромывочного ручья.
Оглядываюсь — Коля скачет вокруг костра. Вероятно, трескучее гудение горящего перекати-поля действует на него как «Цыганочка», когда ее играет на гитаре Надя Колдунова.
Картошка спеклась. Катаю в ладонях тлеющий на поверхности кругляк, давлю его пальцем. Корочка проламывается с хрустом. Неужели есть что-нибудь вкуснее печеной картошки?
Из-за того, что торопился, Коля уронил картофельный
С полигона выехал грузовик, в нем лежали стальные листы, обезображенные рваными пробоинами.
Вскоре из ворот вышли трое мужчин в длиннополых, желтого хрома пальто с поясами. Впереди, грузно ступая, шагал Зернов. Его сопровождали главный сталеплавильщик и главный прокатчик. Оба высоки, плечисты, но рядом с Зерновым кажутся щупловатыми.
Зернов остановился напротив нашего огородика. Огромный. Грудная клетка такая мощная — не сходятся лацканы пальто. Широкий нос, широкие глаза, широкий подбородок.
Он сильно запыхался, поднимаясь на гору.
Он глядел поверх меня на далекие отсюда мартеновские трубы, вероятно определяя по цвету дыма и по сполохам, как работают печи. Говорят, когда он был сталеваром, то специально занимался определением хода плавки по дымам и сполохам.
Почему-то долго он не может отдышаться? Ведь совсем недавно охотился с палкой за сазанами. Как он прыгал! И никакой одышки!
Неужели за этот малый срок его настолько изнурил перевод всего производства металлургического комбината на военный лад?!
Глава восьмая
Прошло лето, и я опять на нашем огороде. Осенняя теплынь. Безоблачно. Серебристый блеск паутины. Я люблю копку картофеля. Жмурясь от света, простоволосый, закатав рукава гимнастерки, ты выворачиваешь из сухой земли продолговатую густорозовую скороспелку, жадно вдыхаешь вкусную, пахнущую солнцем, коноплей и полынью поднятую лопатой пыль: то мурлычешь, сам того не замечая, радостную песню, то свищешь счастливо, как жаворонок. На горах люди, темные на коричнево-ржавом лоскутном поле огородов. Лишь кое-где, веселя взор, белеют мужские рубахи, сшитые из бумажной рогожки, краснеют косынки женщин, голубеют дымы костров. Воздух так чуток к звукам, что погромыхивание ведер, шорох каменистой почвы, ширканье напильника, затачивающего лопаты там, на горах, громко отдается здесь, внизу.
Полднем уже повезут на двухколесных ручных тележках мешки, набитые картофелем. Тележки будут рваться вниз по откосу, а люди — их тормозить, азартно смеясь, с притворным испугом охая, беззлобно перебраниваясь.
Чуть завечереет — по дороге с переправы потянутся газогенераторные грузовики, либо работающие на чурке, которая тлеет в клепаных цилиндрах печей, громоздящихся позади кабины, либо на смеси коксового и доменного газа, накачанного в стальные баллоны, которые, что бомбы под крылья самолета, подвешены под кузов. Машины, астматически захлебываясь на подъемах, плывут, торжественно, тяжело переваливаясь. На мешках и кулях, сшитых из холстины, домотканых половиков, брезента, старых юбок, покачиваются пирамиды самих огородников. Они лузгают семечки, хрумкают брюкву, запустят в прохожего морковкой и хохочут после того, как он, погрозив им кулаком, примется уплетать эту же морковку. На обочинах дороги околачиваются ватаги ребят, бегают за проплывающими мимо грузовиками. Им бросают стручки гороха, турнепс, редьку, капустные вилки и даже тыквы. Шершавая медная шкура тыквы лопается. В трещины высовываются сливочно-желтые гроздья семечек. Девочка
Я люблю копку картофеля не только за то, что эту работу Железнодольск делает всласть, что этой лучистой осенней порой люди становятся веселее, крепче, добрей, но и за то, что с этих долгожданных страдных дней реже слышен плач, чаще звучит балалайка, меньше мрет детей и стариков и тверже надежда, что враг будет сметен с нашей родной советской земли.
Огородик возле бронеиспытательного полигона я убирал в 1942 году вместе с Костей Кукурузиным. В июне его после ранения доставили в Железнодольск.
Госпиталь у нас находился в здании школы на взъеме Первой Сосновой горы. Здание было каменное. К парадным дверям поднималась крытая зеленоватым цементом лестница. За год войны перила почти не потеряли глянца. Еще бы! Сколько протерто на них штанишек, ободрано портфелей, залоснено пальто! Тот же Костя во время учения был заядлым катальщиком.
Костя был принят госпиталем в тяжелом состоянии. У него была сквозная рана в живот, пуля вышла через бедро.
Дарья Таранина, прирабатывавшая в госпитале стиркой, рассказывала, будто московские врачи отчаялись излечить Костю и решили отправить его домой; на родине, как говорят, даже стены помогают. И действительно, Костя выздоровел, окреп, только рана на бедре никак не закрывалась.
Решив, что организм, взятый в работу, проявит больше усилий, чтобы заживить рану, Костя взбирался без клюшки на гору, колол солдаткам нашего барака дрова, даже чурбаки, не расклиненные железнодорожным костылем и кувалдой, и те доконал.
И вот теперь, увязавшись со мной на огород, Костя рыл картофель именно раненой ногой, хотя лоб его густо покрывался от боли капельками пота.
Я пробовал уговорить Костю, чтобы прекратил копку, но он отказался.
Другим он стал. Где его словоохотливость, беспечальная улыбка, вечная тяга что-нибудь мастерить — вырезать из дерева головы стариков, шлифовать линзы для телескопа, подключать реле к сложной электрической схеме?
Это бы еще ничего. Когда в офицерскую палату, где он лежал, приходили шефы-школьники, Костя не хотел говорить о боях. Он не любил слушать рассказы товарищей по палате о бомбежках, рукопашных схватках, охоте за «языком», о пылающих в ночной тьме танках и, чуть смог передвигаться, уходил от таких разговоров в коридор, резко стуча костылями. Зато был он словоохотлив после, провожая уходящих пионеров, — подробно расспрашивал их о школе и с удовольствием вспоминал, как учился сам. На прощанье он угощал их сбереженными на этот случай конфетами, печеньем, пиленым сахаром. Его гостинцы казались маленьким шефам в то голодное время сказочно щедрыми, но еще сильнее восхищало их увлечение, с которым Костя слушал их концерты. Выступая в палате, школьники чаще всего взглядывали на Костю, зная, что на его лице они не наткнутся на ухмылку или снисходительность.
Некурящие раненые, случалось, продавали свою порцию табака. То был трубочный, ароматный, пышный, нарезанный тонкими длинными волокнами табак, любовно называемый «мошком». Раненые ложились в байковых застиранных халатах на поляне подле дорожки, ведущей на базар, и торговали этим мошком. Меркой служил пустой спичечный коробок. Туда умещалась скупая трехперстная щепоть табаку, стоила она пять рублей.
Костя тоже ложился на траву, но поодаль. Остановит какого-нибудь старика, скажет: «Закури, дедушка». У того физиономия раздастся от радости при виде бумажного листочка, на котором громоздится холмиком табак на толстую закрутку.