Юность
Шрифт:
— Василий!
— Что?
— Ты будешь писать много и часто, слышишь? Обещай мне. Ты знаешь, как я люблю тебя. Хорошо?
— Конечно, конечно.
— Как мне больно, как больно уезжать. Вот если бы здесь я достал уроки!
— Условия уж очень выгодные, чтобы отказываться.
— А ты? Ты будешь далеко. Нет, я не могу. Я откажусь.
— Я на тебя рассержусь, Боря, и уйду отсюда. Все равно, тогда меня не увидишь.
— Вася! Вася! Как же мне быть?
— Ехать.
— И ты не будешь без меня скучать?
— Буду, но что же делать?
— Боря целует сочные губы Василия
— Милый! Милый! Ты весь, весь, мой. Мне ничего не надо, кроме тебя.
— Кто это вас провожал, Борис?.. Я все забываю ваше отчество.
— Арнольдович.
— Ах, да, Арнольдович.
— Это мой друг.
— Он… студент?
— Нет.
— У него вид такого бедного студента, знаете, есть такие… Вы немного расстроены? Вам жаль расстаться с Петербургом или разлука с другом на вас так повлияла?
— Нет, я ничего. — В Борином сердце глухая, злобная тоска. Хочется бросить этот комфортабельный вагон, полированное зеркало, блестящие ручки, кинутся на Васильину постель в его маленькой, душной каморке, и там спрятав голову в его подушки, горько, горько плакать.
Из окна виден туманный, милый сердцу Петербург. Темное облако фабричной гари и дыма колышется над городом.
— Лизочка, Лиза, не выскочи из окна, смотри.
— Борис Александрович, пожалуйста, посмотрите за Лизочкой, я хочу пойти в вагон ресторан.
— Мама, и я. Мама, я тоже хочу.
— Нет, ты останешься с Борисом Андреевичем.
— Хорошо, хорошо я посмотрю.
Стоя у окна, он не успевает отвечать на бесчисленные вопросы, которыми закидывает его маленькая ученица, а поезд несется все быстрее и быстрее. Холодный ветер дует в лицо и треплет волосы, в душе заунывно и медленно отзывается стук колес.
Горят огни. Точно золотые бусы, рассыпанные на черном бархате. Скамейка влажная и под ногами как-то странно жалобно звучит морской песок. Все небо усыпано звездами. В душе пусто и холодно. Бьется сердце ненасытно. Что это? Сколько дней прошло? Или год? Глаза голубые, милые близки и далеки. Лизины капризы, слезы, а потом латинский урок.
— Борис Андреевич, вы вечером повторите с ним, ему трудно.
— Хорошо. Хорошо.
Чай с холодными котлетами. После чая свобода. Свобода милая, неоценимая! Вот, сидеть здесь, одному, на влажной скамейке, у моря. И думать, думать. Будет ли завтра письмо? Какое? Теплое, милое? Сколько раз будет «целую». Это как будто и неважно, но на самом деле… Сколько значения, в этих маленьких приписках, сбоку, наверху, в конце письма.
Издали доносятся звуки оркестра. Глаза закрываются. Мелькают картины. Одна. Другая. Ефросиньино лицо почему-то вдруг вырисовалось, Стало больно. Потом глаза Василия, и губы, и вся фигура, мощная, милая сердцу. Где он? Что с ним? С кем говорит? С кем ходит? И острое жало тоски пронизывает тело, а музыка еще больше усиливает эту боль и хочется упасть на песок, на колени и что-нибудь делать, говорить, лишь бы не сидеть так каменно. Боже! Милый! Я давно к тебе не обращался! Прости, дорогой мой, помоги мне, утешь. Боженька! Боженька!
— Борис… Борис…
— Арнольдович.
— Бога
— Хорошо.
Дорога длинная и скучная. Солнце больно жжет. Полоска моря синеет вдали.
— Борис Арнольдович! Почему там синее.
— Это море, Лиза.
— Нет, нет, не там, а вон дальше.
— Я не вижу.
— Ах, вы какой, вы ничего не видите.
— Борис Арнольди!
— Что?
— Вы не знакомы с Павликом?
— Каким Павликом?
— Ах, какой вы, право, непонятливый. Ну, Павликом, тем, который был до вас.
— Репетитором?
— Да. Да. Да. Наконец поняли.
— Нет, не был знаком.
— Как же это так, какой вы…
— Лиза, мне кажется, вам нечего говорить и вы просто выдумываете, что-то. Это нехорошо.
— Зачем вы меня дразните? Я так не могу. Я маме скажу, — Лиза плачет и вытирает глаза рукавом.
У Ипатовых немного успокаивается, но ходит хмурая.
— Борис Арнольдова! Вы уже уходите?
— Мама сказала, чтобы я вас только проводил. За вами пришлют потом.
— Ну, хорошо, идите.
Вместо того чтобы зайти в свою комнату, Боря прошел в сад. Хотелось побыть одному, не слышать голосов из-за тонкой стены, отделявшей его комнату от столовой. Калитка оказалась запертой. Боря пошел кругом. Когда он проходил мимо окна ванной комнаты, он вдруг услышал голос г-жи Шлитковцевой:
— Болван, иди же, когда тебе говорят.
— Барыня, а вдруг барин… под суд пойду.
— Он узнал голос денщика Ивана.
— Болван, барин не вернется до вечера, дома никого нет, всех спровадила.
— Ну?
Несколько минут продолжалось молчанье. Потом послышалось бульканье воды, и какие-то неопределенные звуки. Боря собирался уже пройти дальше, как вдруг внезапный порыв ветра отдернул занавеску, и его изумленным глазам представилась следующая картина: Зинаида Николаевна, совершенно голая с мокрыми волосами, повязанными косынкой, сидела на коленях у Ивана, который обнимал ее за грудь шершавыми, волосатыми руками. Боря вздрогнул и отвернулся. Потом быстрыми шагами направился в сад. Он не мог дать себе ясного отчета в происшедшем. Видала ли его Зинаида Николаевна? Как быть ему теперь? Было странно вспоминать ту Зинаиду Николаевну, торжественную, строгую, в черном шелковом платье говорящую с ним в гостиной об уроках и эту голую, бесстыдную. Или это показалось? Приснилось?
Было непонятно и странно. Ветер колыхал верхушки деревьев. Вдали синела полоска моря.
— Борис Арнольдович! Вам нравится у нас?
— Благодарю вас.
— Вы не сердитесь на меня, что я попросила вас пройтись со мной. Но мне было так тоскливо. Муж уехал на несколько дней. Я одна. Посмотрите, как сегодня красиво море. Правда? Я одинока. Вся моя жизнь так сложилась. Вам может быть непонятно, что я поверяю свои тайны.
— Нет, что вы…
И вдруг неожиданно Зинаида Николаевна изменилась, запрокинула Борину голову и впилась в его губы долгим сочным поцелуем. И продолжила разговор. Борины глаза потемнели. Какая-то вялость сковала все члены. Хотелось вырваться, крикнуть. Почему-то вспомнилось лицо Ефросиньино, и стало противно и больно.