Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем "Список благодеяний "
Шрифт:
Проводы Баронского на свисте и улюлюканье.
Когда Никитин, припевая, танцует, Лурьи тоже напевает. Они впадают в танцевальный тон: очевидно, они после ужина будут танцевать, недаром они пригласили Ключарева, кот/орый/ будет тапером.
Как только Никит/ин/грохнул булки, Ноженкин и Бузанов начинают резать их, как бы соревнуясь, а Гертруда смотрит, как бы говоря: «Что вы, что вы! не надо все!»
Когда входит Никитин, надо поразиться количеству принесенного хлеба: «Хлеба сколько!» — мягче.
Чтобы сцена резанья была заметнее, нужно, как только Никитин отходит,
Несет хлеб — сцена жонглерства.
Эта сцена очень трудная, т. е. хорошо сыграть трудно, но надо сыграть легко, а по-нашему — трудно.
Эта сцена важна потому, что она (Леля) в конце пьесы будет вспоминать ее. Поэтому нужно, чтобы эта сцена имела приятное впечатление. Она вспоминает, хотя там и голодают — но как мы вспоминаем гражданскую войну: хотя и трудно было, но во многом хорошо было, была хорошая революционная закалка.
Когда Никитин танцует, не надо ему прихлопывать, а то Армения получается.
На пении Бузанов вкомпоновывается между Ноженкиным и Туржанской.
Никитин, он устал, его всюду посылали, надо показать усталость. Когда он входит, говорит: «Заказ выполнен».
Никитин бросил хлеб, грохнулся на стул, вытирает пот, потом переходит к графину. Когда Никитин стоит с хлебом, за его спиной входят Орловский и Финкельберг. Девушки следят за игрой Никитина, они все немножко влюблены в него.
«От кого?» — зв/учат/ женские голоса.
«Вот она, артистка, Ел/ена/ Ник/олаевна/ Гончарова» — пауза. Публика даже не знает, кому это говорится, и вдруг оттуда юноша выскакивает.
После: «от рабочих» — Орловский делает жест: «Ел/ена/ Ник/олаевна/! Пожалуйста, пожалуйста» — вы режиссер. Финкельберг — актер, исполняющий волю режиссера (Орловского).
Леля делает только начало приглашения, потом Финкельберга ведут к столу трое.
Когда Финкельберг с букетом, у него порыв дать ей букет. Орловский не дает: «Подожди, подожди».
«Нюхайте и вспоминайте» — без жеста.
«Что вы, это роль!» — порыв, вырвала.
«Роль, роль?» — на веселых нотах.
«Вот артистка, Е/лена/ Н/иколаевна/ Гонч/арова/» — никто не выходит.
Орловский подходит к вешалке его вытаскивать.
Леля цветы поставила, идет по первому плану, берет Туржанскую и ведет ее к юноше, потом идет и садится на место Туржанской.
19 апреля 1931 года.
При уходе Кизеветтер, проходя мимо Тат/арова/ и Трег/убовой/, держит руку как бы на револьвере. Когда Ремизова ринется — он смеется и говорит. «А тетушка боится меня» — опять смеется.
(Татаров — Мартинсон.)
После «Мы ее скрутим» — Ремизова должна сказать: «Николай Иванович!» —
«Русская интеллигенция» — курсивом. Начиная с этой фразы, все краски должны быть более сгущенными, идет такое трагическое нагромождение, ненависть к ней, говорит сумрачно и жестко. «…В стране, где искусство…» — вы должны здесь сгустить все краски, если вы будете скользить, то не будет никакой дискуссии, вижу ужасную природу до конца. Вы должны так говорить, чтобы я мог вас действительно ненавидеть, вы должны дать сверх-Муссолини, это должно быть и в наружности, внешность должна быть очень решительная, вы должны все краски найти, чтобы я мог сказать: «Ох, стерва какая». Вы своей внешностью похожи на кабана, именно на кабана, вся внешность свиньи, да еще клыки торчат, да еще у кабана, у которого, как у ежа, иголки есть.
«Адвокат, директор банка..» — вы хотите этим показать, что это все равно, что речь идет о людях одного порядка, о русской интеллигенции, и чего тут не понимать. «Профессор, директор банка…» — курсивом. Вы тем заведуете в пьесе, что вы подготовляете почву для будущего спора с Лелей Гончаровой, спора двух представителей разного мира, ее, артистки страны Советов, и вы, с вашими упадочностью, разложением, установкой на фашизм. Если не удастся это вам сделать, то следующее звено не получится. Тут два мира. Кизеветтер противопоставлен Финкельбергу, которого мы любим, а этого ненавидим.
Если вы будете скользить по тексту, не давать кабана — ничего не получится. Надо относиться к этим фигурам как к крупным людям. У Корта [405] играют все маленьких людей, бурю в стакане воды, а мы не можем так играть, потому что мы обобщение играем. Когда мы играем какого-нибудь героя, то или любим его, или ненавидим. Финкельберг любит комсомольца, которого он изображает. Мартинсон же ненавидит Татарова, и вот это-то должно роль Татарова вздыбить. «С моей родины…» — как будто она вам кровно принадлежит, а вы скользите, поэтому получается только литературное выражение.
405
Мейерхольд говорит о театре б. Корша, в конце 1920-х годов известном как театр «обытовленного» репертуара и выхолощенно-реалистической, приземленной манеры актерской игры.
Нужно Олешу превратить в Достоевского. Нужно реакционное начало в Татарове дать.
Больше внимания слову. «Я жалкий изгнанник…» — «Я» — с желчью, оскорбленное самолюбие: такие тузы, Юденичи, которые могли Ленинград взять, такие крупные фигуры, и вдруг жалкие изгнанники. Вы крупный журналист, вы можете вдруг выскочить в премьер-министры, так что вы должны играть человека, который в списке на министерский пост.
«Знаменитая актриса» — тише, «из страны рабов» — сильнее.
«…так я его выдумаю» — кажется, что вы режиссер, способный на инсценировку. Есть фокусники, способные из цилиндра вынуть ящерицу. Он как бы говорит: я способен выдумать грех.