Южнее главного удара
Шрифт:
— Будем тащить орудия одним трактором. Не возьмёт сразу — будем тянуть по очереди. Он знал, какую тяжесть взвалил на людей, и не оставлял им права выбора. Так в трудные моменты легче. Потом оглянулся вокруг, встретил глазами Назарова.
— Останешься здесь, лейтенант, — сказал он. — Трактор надо вытащить. В это время другой трактор, зацепив сразу две пушки, пытался сдвинуть их. Бойцы, налегая на колёса, и плечом и криком помогали ему.
— Сам видишь, — сказал Беличенко. Сейчас он уйдёт, а Назаров останется, и в трудный, в опасный момент над ним будет один приказ: его совесть. Но он уже видел Назарова в бою, знал, что на него можно положиться. И Беличенко говорил с ним, как с человеком, равно отвечавшим за все.
— Ну, а если немцы — тогда подожжёшь трактор. И батарея ушла. Некоторое время оставшиеся смотрели вслед ей, потом Латышев, крякнув, полез в мотор, и все взялись за работу. А батарея тем временем двигалась по городу. Трактор тянул одну пушку, расчёт другой, оставшейся посреди улицы, слушал удалявшиеся лязганье, тарахтенье и выхлопы, и чем дальше все это удалялось, тем тревожнее было оставшимся людям. Они слушали неверную тишину, оглядывались, и постепенно чувство заброшенности
— На огневой у меня немцы? Не видел? За его вопросом, в голосе, каким он спрашивал, Беличенко почувствовал тайную надежду: вдруг окажется так, что можно не идти туда? Беличенко посмотрел на него, на бойцов, на тракторы и понял, почему они здесь. Их послали обратно за пушками. В бою, когда танки шли на них и часть людей была перебита, а остальные бежали, наступил момент, когда бессмысленным, преступным делом показалось спасать искалеченные пушки. Но все это, такое убедительное и понятное в бою, пока смерть стояла над людьми, теряло смысл за чертой города. Там не было немецких танков, там оставался и властвовал один неумолимый факт: командир батареи бросил свои пушки. Он был жив, он вернулся, а пушки его остались у немцев. И это было сильней любых оправданий. С той же неумолимостью ему сказали: иди и не возвращайся без пушек. И вот он шёл. И бойцы, которых пожалел он в бою, не заставил вернуться, когда они бежали к садам, а он, сжавшись, сидел за колесом пушки, теперь его же винили во всем. И тем не менее, хотя Беличенко сам видел, как этот комбат погубил батарею, ему сейчас по-человечески было его жаль. А чем он мог помочь?
— Слушай, комбат, — сказал он, — у тебя два трактора. Мы одним тянем две пушки. Дай трактор. На минуту в глазах комбата мелькнула надежда. Он подумал, что если поможет выйти этой батарее, то и с него таким образом снимется вина, но тут же понял бессмысленность этой надежды. Уже тем, что батарея Беличенко, двое суток после него державшая южную окраину, вышла из города, не бросив пушки, этим самым подписывался ему приговор. И, устыдившись минутного малодушия, поняв, что за просьбой Беличенко стояло: «Все равно ведь пушек вам не спасти», он махнул трактористам:
— Моторы! Какая бы судьба ни ждала его, он шёл ей навстречу. И в этом одно было ему горьким утешением: он от своей судьбы не прятался. Без зависти — чего уж сейчас завидовать! — он сказал Беличенко:
— Не могу, капитан. Дал бы трактор, да видишь сам… И они пошли навстречу пожару, откуда отходили сейчас последние бойцы. Многие в батарее до этой встречи осуждали Беличенко за то, что он приказал одним трактором тянуть две пушки. Они осуждали его потому, что они были люди и им хотелось жить, а всегда как-то легче, когда есть виноватый. Теперь они смотрели на него с доверием и надеждой. В том же боевом охранении, что и Семынин, но только, правее батареи шел Орлов. Он шел узкой улицей, стиснутой домами, мрачноватые шпили которых вонзались в небо. Улица была завалена рухлядью, выброшенной из окон: домашние вещи, подушки валялись на мостовой, свисали с чугунных балконов. На тротуаре стояла немецкая легковая машина с распахнутыми дверцами. Из нее свешивались через подножку руки и голова шофера с крепким затылком и волосами, упавшими на глаза. И, как всегда вокруг немецких машин, валялось здесь множество всяких вещей и тряпок, словно вывернули на мостовую сундук. Потом дома пошли ниже, улица раздвинулась, и Орлов увидел следы недавнего боя. Шага два не добежав до раскрытой двери дома, лежал на тротуаре, на боку, убитый пехотинец с котелком и хлебом в руках. Котелок выплеснулся и примерз, а хлеб он так и не выпустил из руки. Ни крови, ни следа пули Орлов не увидел на нем ребячье лицо убитого было удивленным. Если бы его в этот раз не убило, а ранило только, он бы понял, что на фронте с пулями вперегонки не играют. Но он ничего этого понять не успел. Он даже не износил своей шинели — она была новая, недавно со склада. Здесь бой шел упорный множество автоматных гильз валялось на земле, и воронки от мин зияли одна на другой. Видно было, что пехота держалась до тех пор, пока не пошли на нее танки. Орлов шел по следам гусениц. Несколько раз пехота наша, отступая, пыталась зацепиться, и там, где она завязывала бой, оставались убитые. Последний бой произошел в конце улицы, над оврагом. У низкорослого деревца лежал спиной на своем вещевом мешке пехотинец. Грудь его выгнулась, широкий небритый подбородок торчал и небо. Правая нога пехотинца, перебитая выше колена, неестественно подогнулась под спину. Орлов прошел шагов двадцать и увидел брошенное противотанковое ружье. Следы от него вели к оврагу, и глинистый край был осыпан. А по другую сторону дороги стоял наш пулемет и около него — раздавленный пулеметчик. Но и танк далеко не ушел. Он стоял в кустах над оврагом. Орлов огляделся и понял все, что произошло здесь. Пэтээровец бросил ружье и спрыгнул в овраг, а пулеметчик остался. Он был один, он мог уйти — кто ему судья? Но он до последнего стрелял по смотровым щелям, убил танкиста и сам погиб. Ярость ли так была велика в человеке или такое крепкое сердце? Орлов всмотрелся ближе. Лицо пулеметчика было искажено, но все же разглядеть можно. Обыкновенное немолодое лицо под усами запеклась кровь. Вчера только Орлов
— Ключ подай на двенадцать! А ну, крутни рукоятку! Он срывался с места, делал что говорили и, подавая ключ или ветошь, старался по лицу догадаться: «Готов?» Но трактористы опять лезли в мотор. Не занятому делом Леонтьеву было сейчас тяжелее всех. Он прислушивался, вытянув шею, и каждый близкий выстрел отдавался и его сердце. Пошёл снег. Он красной метелью кружился над домами, на фоне зарева. Спины трактористов и земля вокруг стали белыми, только на капоте трактора снег таял от тепла, и краска мокро блестела. Вдруг трактор взрокотал. Леонтьев вздрогнул, и тотчас же Латышев махнул рукой: «Глуши!» Они поспешно прикручивали последние детали. Вернулся Назаров, ходивший искать кого-нибудь из жителей. Он пришёл со стариком венгром. Подведя его к трактору, громко, точно глухонемому, говорил:
— Лопату нам, понял? Лопату нужно! — и почему-то показывал два пальца. — Лопата, разумиешь? «Разумиешь» было, правда, не венгерское слово — украинское. Но все же и не русское. И Назарову казалось, что так венгру будет понятней, раз не по-русски.
— Разумиешь? — повторял он с надеждой. Но венгр и теперь не понимал. В зимнем пальто, надетом прямо на нижнюю белую рубашку, без шапки, седой и смуглый, с густыми чёрными бровями, хрящеватым носом и чёрными, блестящими глазами, он стоял рядом с трактором и повторял:
— Нэм иртем. Нэм тудом…
— Нету дома, говорит, — по-своему перевёл Латышев, возившийся в это время с тросом лебёдки. — А нам бы как раз народишку человек пяток — пособить. Леонтьеву казалось, что они говорят слишком громкими голосами, но Латышев, внезапно обидясь, заговорил ещё громче:
— Как же так никого нет дома? Мы у ваших дворов жизнь кладём, а ты — «нет дома»… Или нас дети не ждут? Да что, когда ты по-русски не понимаешь… Он нагнулся, показал рукой, как будто роет землю около гусеницы.
— Лопату!.. Копать!.. Но в этот момент в переулке раздались выстрелы, топот ног по булыжнику, и оттуда, зажимая одной рукой бок и отстреливаясь, выбежал Орлов. .
— Немцы! — кричал он. Добежав до трактора, упал в кювет и лёжа продолжал стрелять в переулок, где никого не было. И тут все увидели, как из-за дома показался танк с крестами. Развернувшись, он пошёл на них по переулку, ворочая башней из стороны в сторону: гусеницы егo, дрожа, укладывались на булыжник. В следующее мгновение, согнувшись низко, с бледным, некрасивым лицом, Назаров перебежал на противоположную сторону. И Леонтьев, и Орлов, и Московка, рядом лежавшие в кювете, видели, как младший лейтенант стал за дом и, прижимаясь спиной к стене, начал осторожно подвигаться, в отставленной руке держа противотанковые гранаты, а левой ощупывая впереди себя кирпичи. Так он дошёл до угла, выглянул и отпрянул назад: с другой стороны танк тоже подходил к углу. Все замерли, глядя, как он поставил одну гранату на землю, а с другой что-то делал, держа перед лицом. Назаров опустил её, быстро выглянул за угол и отскочил. Из-под танка выметнулся огонь, раздался взрыв, танк попятился, огрызаясь из пулемёта брызнули стекла из окон первого этажа, по всей стене дома возникли красные кирпичные дымки, ветер просвистел нaд головами тех, кто лежал в кювете. Назаров изо всех сил прижимался к стене дома спиной. Он опять так же быстро выглянул, кинул вторую гранату. Когда дым отнесло, танк стоял посреди улицы, пушка его, сникшая между гусениц, упиралась в камни мостовой. И вдруг улица перед трактором заполнилась выскочившим отовсюду немцами. Латышев, стоявший до сих нор за радиатором, сгорбясь, с длинным гаечным ключом к руке, первый кинулся им навстречу. Они схватились с рослым немцем, и над головами их и поднятой руке тракториста качался занесённый гаечный ключ. Только Леонтьев видел, как со спины к Латышеву скачками на подогнутых ногах приближался другой немец. Дико закричав, подхваченный незнакомым ему до сих пор чувством, Леонтьев выскочил наперерез немцу и ткнул в лицо ему железным дулом автомата. Тот опешил, попятился испуганно, а Леонтьев все совал в его уже окровавленное лицо дуло автомата, забыв, что из него надо стрелять. Неожиданно лицо немца взорвалось огнями, закачалось, поплыло, и мягкая душная тяжесть навалилась на Леонтьева. Он долго боролся под ней, потом почувствовал, что выныривает с большой, давившей его глубины. И когда вынырнул, вместе со звоном в ушах услышал рокотание и лязганье и ощутил, что и сам он, и все вокруг равномерно сотрясается.
— Ожил? — спросил Латышев. Леонтьев понял, что сидит на тракторе рядом с Латышевым, привалившись к его тёплому плечу. Он пошевелился — затылок обожгло болью. Леонтьев осторожно пощупал под шапкой сзади. Там было мокро, липко и все болело.
— Лежи, лежи, — говорил ему Латышев. Впереди трактора шли с автоматами на спинах Назаров и Орлов.
— Вытащили трактор? — спросил Леонтьев.
— Сам себя вытащил лебёдкой. Зацепили тросом за фонарный столб, он себя и вытянул, — довольно басил Латышев. Кого-то не хватало, но Леонтьев никак не мог вспомнить кого: он все же плохо соображал.