За что?
Шрифт:
— Ну их, докторов. Да меня хоть сейчас можно на лесоповал отправлять. Но я, конечно, этим докторам «протяну резину»: набью температуру — плохо мне, что ли, здесь кантоваться? Ты какой раз рожаешь?
— Первый.
— А я четвертый.
— Где же твои дети?
— А раздала.
— Как это? — не поняла Рада.
— Ну, которые бездетные, а очень хотят иметь ребеночка, приезжают в деткомбинат и берут на воспитание.
— То есть как это берут на воспитание? — заволновалась Рада. — А если я этого не хочу?
— Не хочешь — не отдадут. Им дают, которые без матери — ну, там умерла или в расход вывели, — или по согласию. У меня один ребенок помер младенческий, другого врачи взяли, муж
— Раз жалеешь, зачем отдаешь?
— А на кой они мне? Чему я их выучу? Парней — воровать, а девку — по улицам шляться? Я неграмотная и окромя воровства ничего не умею. А они их до ума доведут. Я вот пятый срок сижу и буду сидеть до самой смерти. Дети у меня крупные, красивые, не успею в деткомбинат отнести — сразу подхватывают.
Пришел врачебный обход — Сан Саныч, медсестра Маша и тоненькая, очень бледная, стриженная под мальчика начальница санчасти.
Сонька-Огонек лежала на кровати, закатив глаза, и тихо ойкала, температура у нее оказалась около тридцати восьми.
— Что с тобой? — Сан Саныч остановился у ее кровати.
— Живот болит, сил нет терпеть.
— Поболит да перестанет. Эх ты, горе-мамаша!
— Хороший он, Сан Саныч, — после ухода врачей Сонька моментально встала, — думаешь, он не догадался, что я кантуюсь? А при начальнице санчасти виду не подал. Она пока тебя осматривала, он мне пульс сосчитал и пальцем погрозил. Курить до смерти хочется, хоть бы чинарик какой раздобыть.
Через полчаса Сонька-Огонек курила в уборной самокрутку, великодушно подаренную мрачным санитаром.
Раду лихорадило. Ей было то жарко, то холодно. Стоило ей закрыть глаза, как ей чудились какие-то белые пузыри, они нарастали, множились, пропадали, и вместо них появлялась ослепительно белая стена…
Через несколько дней к ним заглянула начальница, ей никак не сиделось в лагере. Сонька-Огонек собралась было идти в гости в соседнюю мужскую палату и едва успела юркнуть под одеяло.
— Родили?
Начальница стояла в дверях в небрежно накинутом белом халате поверх синего шерстяного платья, угловатая, недобрая, с жилистой высокой шеей.
— Рожаете и детей своих государству на воспитание спихиваете. Стране и так трудно, а она должна о ваших детях заботиться. Кого родили? Мальчиков, девочек?
— Мальчиков.
Ответ немного смягчил начальницу.
— Мальчики — это хорошо! Родине нужны солдаты!
— Гражданин начальник! Да неужто, пока они подрастут, война с Гитлером не кончится? — дурашливым голосом спросила Сонька-Огонек.
— Дура! — отрезала начальница и ушла.
У Рады то ли от температуры, то ли от неотступных дум о Михаиле почти пропало молоко, Сонька-Огонек подкармливала ее ребенка. Она заливалась молоком. Ее ребенок был крупный, бело-розовый, с «перевязочками» на ручках и ножках и орал басом, как годовалый. Рада с завистью отметила, что Сонькин ребенок здоровее и красивее, чем ее.
Матрена Петровна принесла кофточку и шапочку, связанные на самодельных спицах из старого свитера Рады. Каждый день ей присылали из лагеря записки, ломти хлеба, малюсенькие кусочки сахара. С начала войны посылки из дома уже никто не получал. Лагерь сидел на «четырехсотке». Больничный повар, старый вор, посылал в их палату двойные порции супов и каш, а однажды даже передал пол-литровую банку молока. Трассу давно уже расчистили, и в лагерь пришло много писем, но для Рады опять ничего не было.
Первой выписали Соньку-Огонек. Она ушла, матерясь, что не удалось «протянуть резину», а на другой день пришел смущенный Сан Саныч.
— Влетело мне за тебя. Начальница санчасти разоралась и велела
Вечером Рада уходила в лагерь, а маленького Колю завернули в полушубок и отнесли в деткомбинат. Рада назвала ребенка Николаем — пора было дать ему имя. А писем от Михаила все не было.
Полшестого утра «мамки» собирались у вахты. В темном небе еще по-ночному горели звезды. Февраль в этом году был метельный и холодный. «Мамки» замерзали у вахты и ждали, пока все соберутся. Больше всех им досаждала Малявка — низкорослая девчонка с длинными ресницами и с длинным бледным лицом. Она хотела избавиться от ребенка и старалась пропускать кормежки. Малявка пряталась в уборных и по баракам, блатнячки разыскивали ее, лупили и силой притаскивали к вахте.
— Иди, дрянь такая, — дальше следовал набор ужасных ругательств. — Родила, а кормить не хочешь. Мы — люди потерянной жизни — и то заботимся, а ты, такая и разэтакая, собственное дите не жалеешь.
Несмотря на колотушки и брань, Малявка продолжала прятаться. У нее кончался срок, и она мечтала выйти замуж за какого-нибудь договорника-инженера, ребенок же мог помешать ее великолепным расчетам.
Из-за этой чертовой Малявки они дрогли на холоде, опаздывали на кормления и к деткомбинату, обнесенному высоким забором с колючей проволокой, не шли, а бежали. Это было дикое и странное зрелище: толпа женщин в лохмотьях, а то и завернутых в одеяла, большинство — в задубевших от мороза ботинках (не работающим валенки не полагались), мчалась через сонный поселок, и, кажется, только здесь конвою не приходилось подгонять заключенных. Рада бежала вместе с другими, такая же нетерпеливая и замерзшая, как и все, и ждала благословенной минуты, когда ей разрешат взять своего ребенка.
Иззябшие, они вваливались в теплую, уставленную табуретками кормилку. Заспанные няни выносили им кричащих детей. Какое-то время в кормилке было слышно только чмоканье детских губок и тихий, счастливый смех матерей. Сонька-Огонек усаживалась возле Малявки и следила, чтобы она кормила ребенка. Малявка делала вид, что прикладывает ребенка к груди, но не кормила его. Врач Ханна Лазаревна на днях сказала, что придется все-таки перевести ребенка Малявки на искусственное питание: от такого кормления все равно никакого толку. Жаль, конечно, — здесь, на Севере, при недостатке витаминов материнское молоко имеет исключительное значение. Почти ежедневно Сонька-Огонек по старой памяти подкармливала Колю.
Рада любила утренние часы кормления. Завкомбинатом еще спала, и «мамки», и няни, и медсестры чувствовали себя свободно. В девять утра, в следующую кормежку, было уже совсем не то. Приходила заведующая в ярких лыжных костюмах. У нее было мучнистого цвета лицо с мелкими, стертыми чертами, белесыми волосами и бровями. Она походила на переводную картинку, еще не проявленную. Она казалась тихой и доброй, и такой ее все сначала считали.
Предыдущая заведующая, мясистая чернобровая украинка с двойным подбородком, была самодуркой и грубиянкой. Она постоянно скандалила, обзывала всех непотребными словами, швыряла на пол выглаженный халат, заставляла нянечек стирать свое белье, но не любила ябед и не писала рапортов на провинившихся. Она входила в любое время к директору совхоза, стучала большим белым кулаком по столу, требовала добавочного молока, сливок, творога. В трескучие морозы надевала ватные брюки, а поверх них — цветастое шелковое платье, ездила на попутных машинах за сто километров в райцентр, опять стучала кулаком по столу у начальства и привозила для деткомбината все, что требовалось. Когда ее мужа, механика, перевели работать в соседний поселок, в деткомбинате обрадовались: слишком устали от ее воплей.