За что?
Шрифт:
Постепенно затихал гул в камере. Тускло горела большая электрическая лампа. Щелкал «глазок», кого-то вызывали на допрос, кого-то привели с допроса.
Давно уже прошел час кормления ребенка. Груди набухли, стали как каменные. Болела голова. Нина протяжно застонала. Соседки недовольно заворчали, подняли растрепанные головы.
— Людям спать не даешь, — Зырянова осторожно перешагивала через спящих, подошла к Нине, яростно зашептала: — Соседку справа скоро опять возьмут на допрос. У нее следователь — сущий дьявол, на три часа в сутки в камеру отпускает. Тут всем тошно. А с людьми считаться надо, нельзя себя распускать. Что с тобой?
Нина, тяжело дыша, показала на набухшие груди.
— Вот оно что, —
— Дежурная, вызови фельдшера, нужно кормящей матери грудь перебинтовать.
— Еще чего, — сонно ответила надзирательница, — спех какой, потерпит до утра. Утром на обходе фельдшер перебинтует.
— Бессердечная ты. Небось сама мать.
«Глазок» с треском захлопнулся.
— Вот тюремное отродье! Что ж теперь делать? До утра ты измучишься. Я тебе сама перевяжу. Вали, — Зырянова растолкала квадратную женщину с короткой шеей и близорукими глазами, — Вали, помогай и давай твои немецкие полотенца, они длинные.
— Что вы? — испугалась Нина. — У меня пропадет молоко.
— Тебе ребенка больше не кормить, понять надо. А мучиться до утра — с ума сойдешь. Молоко может в голову броситься. Ну-ну, вот так, повернись, ничего, милая, не поделаешь.
Ловко и быстро туго-натуго перетянула полотенцами грудь. Разбудила высокую женщину с длинными каштановыми косами, обладательницу камерных драгоценностей — двух английских булавок. Зырянова усадила Нину рядом с собой, обняла:
— У всех тут горе. Не ты первая, не ты последняя. Вон та, в розовом халате, у окна, оставила парализованную мать и двух детей-крошек, а муж у нее тоже сидит. Забирали — в доме ни копейки денег не было. А как держится, слезинки не уронила. А у той стриженой блондинки ребенок с менингитом в больнице лежит, третий месяц не может добиться сведений о его здоровье. А у тебя уже большой, его все равно к весне отнимать от груди надо. Я недавно инспектировала дома младенцев. Это тебе не царские приюты. Знаешь, как все поставлено: чистота, врачи, все по-научному. Иная мать так за своим ребенком не смотрит, как там обхаживают. Ничего с твоим малышом не случится. Вырастет не хуже, чем при тебе. Если очень тяжело — поплачь. Соседка твоя на допросах так намаялась, что ей сейчас над ухом хоть из пушки пали. Ты поплачь погромче, не стесняйся. Легче будет.
Нина металась, стонала, но не могла заплакать. До утра сидела с ней Зырянова, уговаривала, убаюкивала, как ребенка. Утром пришел фельдшер и забинтовал Нине грудь.
…Ребенок родился синим февральским утром.
— Почему он не плачет? — испуганно спросила Рада.
В эту минуту ребенок заплакал тоненько и, как ей показалось, жалобно.
— Вот и заплакал. Немножко худенький, но хороший мальчуган.
— Мальчик? — удивилась Рада.
— Отличный мальчик, и все у него в порядке.
Рада почувствовала себя обманутой. Мальчик. А ей хотелось девочку. Но все-таки ребенок родился, и Михаил, наверное, будет рад сыну, и больше ей не будет больно. Самое главное — ей не будет больно.
Медсестра Маша показала ей ребенка, запеленутого, с красным личиком и глубокими морщинками на лбу.
— Какой некрасивый!
— А ты, думаешь, лучше была? — рассмеялась Маша. — Еще какой молодец вырастет, весь в отца.
Рада попросила еще раз показать ей ребенка. Нет, на Михаила он не похож, и вообще неизвестно, на кого похож. И очень уж некрасивый!
Рада измучилась и теперь, когда прекратились боли, ей захотелось спать.
Огромный мрачный санитар в застиранном желтом халате и в малюсенькой мятой шапочке отнес Раду на руках в чисто выбеленную палату с зарешеченным окном. Рядом с кроватью стояла маленькая деревянная детская кроватка, там уже спал ее сын.
Раду положили на спину и велели лежать так все время. Спать ей расхотелось.
Ксеня и Яна уверяли ее, что месяц в военное время — просто ерундовый срок. И до войны письма на Колыму ходили с пятого на десятое. Может быть, часть Михаила перебрасывают с одного места на другое, а иногда посылают в тыл врага с особым заданием. И люди по многу месяцев не могут писать писем.
Рада повторяла про себя все эти доводы, но успокоение не приходило. За решетчатым окном угасал фиолетовый день, и Раде вдруг пришла мысль, что она родила своего сына в тюремной больнице, и в тюремной больнице родила ее мать. Она, наверное, тоже лежала и смотрела на решетку. О чем она думала? Наверное, об отце своего ребенка — как думала и тосковала сейчас Рада о Михаиле. Еще Рада вспомнила Андрюшку, сына Нины и дяди Гриши. Рада вспомнила жаркий августовский день на даче, Андрюша лежал в белоснежной кроватке, весь в кружевах и в заграничном шелковом комбинезончике. А ее ребенок был завернут в четверть лагерного серого грубошерстного одеяла, а голова была повязана старой косынкой. Вероятно, так же была укутана и Рада, когда родилась в тюремной больнице. Ах, все это чепуха, она выросла, вырастет и ее сын. Лишь бы получить письмо от Михаила! Чтобы немного успокоиться, она представила себе, как обрадовались бы Опальный Боярин и Аннушка, и Дарские, и милая Настя, если бы ее ребенок родился в Москве и если бы все было по-прежнему. Она представила себе, какие подарки, цветы и поздравления она получила бы. Если бы все было по-старому… Рада задумалась над именем ребенка. Она была уверена, что у нее родится дочь, и приготовила ей прекрасное имя Наталья. Михаил дал в письме на это согласие. Женщины в лагере осмотрели фигуру Рады и по каким-то таинственным признакам единогласно объявили, что у нее будет дочь.
Три имени нравились Раде: имя ее отца — Николай, имя Опального Боярина — Егор и Григорий, в честь дяди Гриши. Она решила назвать сына Николаем. Надо будет написать об этом Михаилу — может быть, он захочет другое имя? И опять ее мысли вернулись к Михаилу. Почему он не пишет? Ее просто утешают, что месяц — небольшой срок для войны. Месяц — это очень много. Раньше он часто писал даже с фронта. Почему он замолчал? Может быть, тяжело ранен и лежит в госпитале? А может быть… нет, нет, об этом лучше не думать.
Рада смотрела на пустынное темнеющее небо, на гряду снежно-голубых сопок. Ребенок спал, худенький, похожий на куклу. По больничному коридору ходили, гремели ведрами, тяжело бросали охапки дров у печек. Зашла медсестра Маша, посмотрела на ребенка.
— Почему не спишь? Перестань терзать себя, напишет тебе Михаил. Будешь нервничать — испортишь молоко.
Ночная санитарка принесла из лагеря поздравительные записки и подарки — двести граммов хлеба, тонкую селедку и три ярко-розовые конфеты без бумажек. А письма от Михаила не было. Ее опять утешали: на перевалах метет, трасса закрыта, говорят, в Магадане скопилось много писем. Наконец Рада уснула, но спала недолго, тот же здоровый мрачный санитар принес на руках другую роженицу, белокурую Соньку-Огонек, известную Раде по илгинскому покосу. Она родила тоже мальчика.
Утром у Рады поднялась температура. Ей подали кормить ребенка. Рада внимательно рассмотрела его: худенький, ручки как у паучка, густые черные волосы. Мальчик шевелил губками, морщины на лбу у него разгладились, и он уже не был таким красным. Рада нашла его даже хорошеньким; странно, что он так изменился в лучшую сторону за одни сутки. Ребенок сразу взял грудь и начал сосать.
— Ишь, какой жадный, — заметила Сонька-Огонек и встала, чтобы посмотреть на него.
На замечание Рады, что надо лежать на спине, только рассмеялась.