В коллективной яме, без гробницы,Я закончу жизненный свой путь.Полустертые мои страницы,Может быть, отыщет кто-нибудь.И придется чудаку по нравуЕдкость злых, царапающих строк,И решит он: — Вот достойный славыПолугений и полупророк.А по окончаниям глагольнымЯ скажу, что то была она,Беспокойна, вечно недовольнаИ умом терзающим умна.Пусть ученики мои обрыщутВсе заброшенные чердаки,И они, надеюсь я, отыщутПисьмена загадочной рукиИ найдут, разрывши хлам бумажный,Очень много всякой чепухи.И к моим грехам припишут важноИ чужие скучные грехи.Уж они сумеют постараться,В поученье людям и себе,Написать десятки диссертацийО моей заглохнувшей судьбе.Педантично, страстно и дотошноНаплодят гипотез всяких тьму,Так
что в общей яме станет тошно,Станет тошно праху моему.За таинственное преступленье —Кто из нас проникнет в эту тьму? —Поэтессу нашу, к сожаленью,В каторжную бросили тюрьму,Нет нигде малейшего намека,Что она свершила и зачем.Верно, преступленье столь жестоко,Что пришлось бы содрогнуться всем.А в тюрьме ее, как видно, били(Это мненье частное мое),Но ученики ее любили,Чтили почитатели ее.Вывод из отрывка номер восемь:Спас ее какой-то меценат.Но установить не удалось намОбстоятельств всех и точных дат.И в дальнейшем (там же) есть пробелы,Нам гадать придется много лет:За какое сумрачное делоПострадал блистательный поэт.Не поэт — простите! — поэтесса!Впрочем, если углубиться в суть,То и здесь какая-то завесаК истине нам преграждает путь.Едкий ум, не знающий пощады,О, коллеги, не мужской ли ум?О, душа, отмеченная хладом,Нрав сухой и жгучий, как самум.С женственностью это все несхоже.Факты надо! Факты нам на стол!А когда мы факты приумножим,Мы определим лицо и пол.Сколько здесь волнующих моментов,Сколько завлекательнейших тем!В поиски! Ловите документы,Строчки прозы, писем и поэм!Кажется, поэт достиг пределаТворчества, и славы, и годов.И за честь покоить его телоСпорили десятки городов.Но его похоронила втайнеПрозелитов преданных толпа.Их вела по городской окрайнеК месту погребения тропа.Ночь их звездным трауром покрыла,Пламенели факелы в пути…Только знаменитую могилуДо сих пор не можем мы найти.Тут с негодованьем мои костиО чужие кости застучат:— Я лежу на северном погосте.Лжешь постыдно, наглый кандидат.Знаю, что на доктора ты метишь,С важностью цитатами звеня.Но в твоем паршивом винегретеМой читатель не найдет меня.В пол мужской за гробом записали…Я всегда, всю жизнь была она.Меценатов к черту! Не спасалиМеценаты в наши времена.И учеников я не имела,И никто в тюрьме меня не бил,И за самое смешное делоСмехотворный суд меня судил.Я жила средь молодежи глупойИ среди помешанных старух.От тюремного пустого супаУгасали плоть моя и дух.Факельное шествие к могиле —Выдумка бездарная твоя.В яму коллективную свалилиПятерых, таких же, как и я.Октябрь 1953
«Днем они все подобны пороху…»
Днем они все подобны пороху,А ночью тихи, как мыши.Они прислушиваются к каждому шороху,Который откуда-то слышен.Там, на лестнице… Боже! Кто это?Звонок… К кому? Не ко мне ли?А сердце-то ноет, а сердце ноет-то!А с совестью — канители!Вспоминается каждый мелкий поступок,Боже мой! Не за это ли?С таким подозрительным — как это глупо! —Пил водку и ел котлеты!Утром встают. Под глазами отеки.Но страх ушел вместе с ночью.И песню свистят о стране широкой,Где так вольно дышит… и прочее.1954
Во время прогулки
Сегодня чужое веселье,Как крест, на душе я несу.Бежать бы и спрятаться в кельюВ каком-нибудь диком лесу.Охрипли чахоточно струныНадорванной скрипки больной…Здесь нет несозревших и юных.Все старятся вместе со мной.Здесь старят, наверно, не годы,А ветер, пурга, облака.И тусклое слово «невзгода»,И мутное слово «тоска».Здесь старят весна и морозы,И жизни безжизненный строй,И чьи-то тупые угрозы,Приказы: «Иди!» или «Стой!».Охрипли чахоточно струныНадорванной скрипки больной.Здесь тот, кто считается юным,Бессильно дряхлеет со мной.1955
Лермонтову
Московской ночью, в сонном перепуге,Недвижима в постели жалкой я.И снится ночь мне на Полярном Круге,Моей любимой родины края.Я не одна. Мы разные. Нас много.Но всех свела единая судьба.Мы вопием и к Сатане, и к Богу,Смешались чертыханья и божба,Но это все, конечно, полушепот,Подземный, дальний неопасный гул.Но если кто решается на ропот,Он оборвется криком: караул!И смертью под колючею оградой(Непобедимый, чуткий наш заслон).Один патрон — а больше и
не надо, —И человек навеки укрощен.Не человек. Иное имя носим,Короткое и звучное: з/к.И снится нам, что милости мы просимИ милость получаем от ЦК.Хоть трижды мне дарована свобода,Хоть трижды я была осуждена,Но у всего советского народаОдна со мной безвинная вина.Мне снится не долина Дагестана, —Землянка, нары, где ни лечь, ни встать.И кто-то очень бдительный и рьяныйСулит еще подальше нас заслать.Спокойно обещает: будет хлеще!Вспомянете и эту вонь и муть.Не только чемоданчики и вещи —Себя вам будет некуда воткнуть.Проснулась я. Удушье без исхода.Я в комнате. И днем в ней полутьма.Затем, чтобы в дарованной свободеМне непрерывно чуялась тюрьма.1970
«Что в крови прижилось, то не минется…»
Что в крови прижилось, то не минется,Я и в нежности очень груба.Воспитала меня в провинцииВ три окошечка мутных изба.Городская изба, не сельская,В ней не пахло медовой травой,Пахло водкой, заботой житейскою,Жизнью злобной, еле живой.Только в книгах раскрылось мне странноеСквозь российскую серую пыль,Сквозь уныние окаянноеМне чужая привиделась быль.Золотая, преступная, гордаяДаже в пытке, в огне костра.А у нас обрубали бородыПо приказу царя Петра.А у нас на конюшне секли,До сих пор по-иному секут,До сих пор горим в нашем пеклеИ клянем подневольный труд.Я как все, не хуже, не лучше,Только ум острей и сильней.Я живу, покоряясь случаю,Под насилием наших дней.Оттого я грубо неловкая,Как неловок закованный раб.Человеческой нет сноровкиУ моих неуклюжих лап.1971
«От веры или от неверия…»
От веры или от неверияОтречься, право, все равно.Вздохнем мы с тихим лицемерием:Что делать? Видно, суждено.Все для того, чтобы потомствоТекло в грядущее рекой,С таким же кротким вероломством,С продажной нищенской рукой.Мы окровавленного богаПрославим рабским языком,Заткнем мы пасть свою убогуюГосподским брошенным куском.И надо отрекаться, надо,Во имя лишних дней, минут.Во имя стад мы входим в стадо,Целуем на коленях кнут.
«О, если б за мои грехи…»
О, если б за мои грехиБез вести мне пропасть!Без похоронной чепухиПопасть безносой в пасть!Как наши сгинули, как те,Кто не пришел назад.Как те, что в вечной мерзлотеНетленными лежат.
Шутка
В переулке арбатском глухомОчень темный и дряхлый домСпешил прохожим признаться:«Здесь дедушка русской авиации».А я бабушка чья?Пролетарская поэзия внучка моя —Раньше бабушки внучка скончалась —Какая жалость!1975
«Как пронзительное страданье…»
Как пронзительное страданье,Этой нежности благодать.Ее можно только рыданьемОборвавшимся передать.1975
«Себе чужая, я иду…»
Себе чужая, я иду,Клонясь к концу пути.Себя ищу, ловлю и жду,И не могу найти.Кто в этом теле — не понять,И думой душу не обнять,И сердца не постичь.Мое неведомое «я»,Душа заблудшая моя,На мой откликнись клич!11 июля 1975
Александр Солодовников
Человек глубоко религиозный, (1893–1974) представляет особый, редкий пласт поэтического творчества — духовный стих, вдохновленный верой в Бога. После первых публикаций Солодовникова в 1989 году в журнале «Новый мир» и сборнике «Воскрешение» у поэта появились горячие поклонники.
Александр Александрович Солодовников родился в Москве, в семье учителя правоведения, выходца из старинного купеческого рода. Окончил Императорскую академию коммерческих наук, а в годы Первой мировой войны учился в Алексеевском пехотном училище. В Гражданскую воевал в кавалерии у Деникина, после войны работал экономистом. Трижды подвергался арестам. В 1920 году его взяли по ошибке и, продержав несколько месяцев в Саратовской тюрьме, отпустили. В 1937 году он был арестован вторично и тоже вскоре освобожден, но после ареста 1938 года осужден на десять лет и отправлен в лагерь Сеймчан, на Колыму.
Освободившись в 1948 году, Солодовников не стал сразу возвращаться на «материк», а остался на Колыме как вольнонаемный и работал в детском саду для детей зеков до 1957 года.
Всю жизнь он писал стихи, но опубликованы они были впервые лишь после смерти поэта.
Солодовников не оставил после себя автобиографических записей, да, вероятно, и не делал их. «Я весь в стихах!» — говорил он и этим ставил себя в один рад с древнерусскими изографами, которые не подписывали созданных ими икон, поскольку считали себя недостойными подмастерьями Великого Мастера.