За две монетки
Шрифт:
У Марко в буквальном смысле слова перехватило горло, так что на глазах выступали слезы, но выдавить не удавалось ни единого звука. Сквозь шелест голосов — «Хей, Марко, только не хлопнись тут в обморок от счастья!.. — Ну, поздравляю… — Вы что, дурно себя чувствуете?… — Эмоциональный юноша, однако, да и я бы в молодости… — Да у нашего Марко прямо-таки синдром Стендаля!» — он успел проделать гигантскую работу. Зала капитула плыла перед глазами, как после пузырька валерьянки, братья, оставаясь на своих местах, одновременно разъезжались в стороны, размазывались.
— Ну же, фра Марко, возьмите себя наконец в руки. Вы ведь не думаете отказаться?
Ну-ка назови причину, ну-ка спаси его, Гильермо, хоть ты крикни вот прямо сейчас — я с ним не поеду никуда! Скажи что попало, скажи — он гомосексуалист: это же превосходная причина для отказа. Потому что через пять минут уже поздно будет!
— Нет, конечно. Не думаю.
Хороший мальчик, улыбайся, пусть еще немножко все они посмотрят только на тебя, чтобы никто не увидел, как брат лектор Гильермо-Бенедетто, храбрый, умный и взрослый, до тошноты желтея, борется со своим детским страхом.
«Сука. Проклятая сука».
Через пару минут, когда взгляды отхлынули от Марко, бывший Бенуа Дюпон уже понял, что дешево отделался — всего-то
Глава 5
You've got to hide your love away [7]
18 июля 1980 года
Некоторые братья Санта-Мария Новеллы пользовались услугами парикмахеров; Гильермо не входил в их число. Его забота о собственной внешности ограничивалась собственноручным подстрижением усов и бородки — единственной детали, хоть насколько-то заботившей брата магистра. Усы он начал отращивать, вернее, перестал сбривать в тот самый год, как пришел в монастырь кандидатом: растительность на лице помогала ему, тонкокостному и хрупкому, выглядеть примерно на свой возраст, а не сильно младше. Заботы же о шевелюре он уже сколько лет подряд предоставлял брату Лучано, обладателю машинки для стрижки и минимального умения ею пользоваться. К нему ходили все, кто считал, что стрижка ежиком достаточно хороша и прилична для клирика после досадной отмены такой прекрасной вещи, как тонзура. Стоило волосам Гильермо отрасти сантиметра на три, они начинали нахально завиваться, причем не в итальянском каракулевом стиле, а крупными мягкими кольцами, как у мамы, молодя и придавая ему вид слишком уж романтичный; так что брата Лучано приходилось посещать не реже раза в месяц, ну, максимум в два. Гильермо уж и не помнил, когда последний раз был в парикмахерской. То ли в студентате, то ли сразу после рукоположения…
7
«Ты должен скрыть свою любовь» (Песня The Beatles)
Однако субприор, которому — так получилось — приор невольно поручил работу Гильермова имидж-мейкера, решительно воспротивился идее перед поездкой в очередной раз зайти в «разуру» к Лучано с его чудодейственной машинкой. Волосы Гильермо, уже достаточно отросшие, по мнению субприора, придавали ему необходимый светский вид; только немного нужно подровнять и сделать хорошую стрижку, решил он — и повел магистра, мрачно тащившегося, как баран под ножницы, в знакомую парикмахерскую. Маэстро со звучной фамилией Бароне, ласково болтая о погоде, об окрестных ресторанах и об итальянской олимпийской сборной, закутал Гильермо в простыню по горло — и тот опомниться не успел, как парикмахер уже записал ему в счет и мужскую модельную стрижку, и бритье (какое бритье? Зачем? — Не спорьте, синьоре, так вам пойдет куда больше, останетесь очень довольны, так вот, этот ватерполист Доминици, про которого я тут начал…) Под конец стрижки он умелым движением, напомнившим Гильермо о мясниках, запрокинул ему голову, нежная бритва застрекотала под кадыком, поднимаясь все выше — и когда Гильермо наконец позволили распрямиться и взглянуть в зеркало, несчастный монах замер, будто увидел призрак. Скажите спасибо, что не вскочил со стула от ярости. С той стороны амальгамы на него смотрел не кто иной, как Бенуа Дюпон, французский парень-автостопщик, искавший призвания и удачи по дорогам Италии. Лицо без усов и бородки казалось до странного голым, вызывало неловкость, будто Гильермо забыл надеть, скажем, штаны. Кроме того, вследствие бритья он действительно помолодел лет на двадцать. Детское дюпоновское лицо с круглыми от изумления глазами не портили и крохотные, почти незаметные морщинки у глаз, и редкие седые волоски в совершенно черной шевелюре, больше подошедшей бы художнику или актеру, чем священнику: полуприкрытые уши и небольшая челка над бровями. Сказать, что Гильермо был недоволен — ничего не сказать. Однако субприор остался удовлетворен даже и при более тщательном осмотре и со смехом назвал товарища чертовски привлекательным: эпитет, который вызвал у Гильермо резонный вопрос, надлежит ли быть именно так привлекательным слуге Господню. Для конспирации самое оно, ухмыльнулся субприор, и на возмущенный вопрос собрата, неужели он в детстве не наигрался в куклы, захохотал на пол-улицы, привлекая внимание прохожих и газетчиков:
— Вай! Гильермо, а ведь вы угадали! Две сестрицы постоянно возились со своими красотками, а меня и близко не подпускали — положение обязывает, мальчишке не положено. Приходилось довольствоваться машинками и конями. А какой шум подняла однажды мать, когда я запеленал тирольского щелкунчика и забрал с собой в постель!
Гильермо почувствовал, как горячеют скулы, и поспешно извинился за бестактность.
Вместе с субприором они выбрали и одежду, достойную небедного итальянского туриста, преподавателя, не чуждого спорту. Гильермо показал себя неожиданно капризным и сам себя удивил: он искренне считал, что ему все равно, что надевать, и вдруг обнаружил, что выбор между светло-голубыми джинсами и спортивными брюками с множеством карманов дается ему не так легко. Особенно много времени потратили на выбор обуви: брат Марио старательно гнул в разные стороны каждый башмак, попадавшийся ему в руки, довел до белого каления продавцов трех спортивных магазинов, требуя принести партии со склада, заставил самого Гильермо раз восемь молчаливо поклясться, что больше он с Марио не пойдет даже за хлебом, не то что за одеждой, и наконец милостиво остановил выбор на паре «настоящих адидасовских» черно-белых («ну, хоть расцветочка орденская!») кроссовок — легких, но одновременно монументальных, не промокающих, годных на любую погоду и очень приятных на ноге. Гильермо, у которого не было такой хорошей обуви, наверное, лет тридцать, со времен Милой Франции и богатых родственников, моментально простил субприору свои мучения. Все предыдущие его башмаки, за редким исключением, имели схожее происхождение: зная о своей склонности стремительно рвать обувь, за пару месяцев превращать любую новинку в развалину с треснувшей подошвой и рваным задником, он с благодарностью принимал в дар от братьев все, что более-менее приходилось ему по ноге. Так и так ведь порвется, зачем тратить деньги, тем более что нищенствующему сгодится и кроссовок с дырой на месте большого пальца — если надевать черные носки, будет незаметно… Единственной обувью, прослужившей Гильермо несколько лет кряду и вызывавшей у него
Однако сейчас, в аэропорту, у Гильермо и вспомнить не получалось того странного удовольствия от собственной одежды. Без хабита, да еще и без бородки он чувствовал себя совершенно голым, никчемным, слишком ярким — как клоун в будничной толпе. Поминутно глядя на часы, он искал, куда еще девать глаза — в сторону терминала, на доску прибытий, на мелькание города за стеклянными стенами — лишь бы не смотреть на веселую толпу в трех шагах от него. Марио отвез Гильермо в аэропорт, коротко попрощался, пожал руку — благословить на глазах прочих пассажиров казалось ему неуместным — и отбыл восвояси, а вот спутник бедняги миссионера, навязанный ему на капитуле, прибыл к самолету в сопровождении, кажется, всей своей немаленькой семьи. И теперь эта самая семья, в которую непонятным образом вписался и фра Анджело — несмотря на суровую рекомендацию приора не провожать отбывающих в Россию никому, кроме светских лиц — вся эта толпа из шести — нет, семи мужчин и нескольких женщин клубилась вокруг Марко, гомоня, как цыганский табор.
У Марко было все для совершенного счастья. Не об этом ли мечтал он в семьдесят шестом, замерев со сведенными молитвой руками на площади Синьории: он отправляется в миссию, более того — отправляется в Россию, окруженный восторженной любовью своих… Перед отъездом обоим братьям дали по две недели каникул; Марко провел их с семьей, и за это время его отбытие успели отпраздновать не менее дюжины раз. Бабушка и мама, что называется, натерли его в дорогу до медного блеска; Сандро, избранному изо всей семьи законодателем мод, было велено накупить для брата надобной одежды, Пьетро сходил с ним к лучшему мужскому парикмахеру в округе, бабушка раз десять перебрала его рюкзак, следя, чтобы не было недостатка ни в сменах белья, ни в бритвенных лезвиях, ни в теплых вещах — ну и что, что июль, погода в России очень переменчива… Пьетро на прощание приготовил ему особый подарок — раздобыл целых три альбома Брандуарди на кассетах, чтобы удобно было слушать в дороге. Они с Джованной и с обоими сыновьями тоже прибыли в аэропорт, и адвокат увенчал пакетом с музыкой горку сумок и мешков с бутербродами, леденцами, жестянками пива и колы, которые в таком количестве за четырехчасовой перелет могли бы понадобиться разве что Пантагрюэлю.
— Вы что, думаете, я сойду с самолета и тут же открою в России свой киоск? — отбивался Марко от бабушки, убедительно совавшей ему в пакет термос с травяным чаем. — Нонна! Помилуй! В самолете кормят! Анджело, скажи им хоть ты! Кстати, хочешь вот пива? Держи, будь другом, да не банку, а весь мешок, и прочих угостишь, куда я с этим обозом…
Марко выглядел просто замечательно в новеньких спортивных штанах — модных, с отстегивающимся низом, так что в случае жары светлые брюки превращались в отличные шорты. На футболке у него красовался флорентийский лев, на кепке — триколор Италии, на поясе блестел плеер, слишком коротко, не на его вкус, подстриженные золотистые волосы («Такая самая длина, не спорь, за две недели они отрастут точно как ты любишь!») благоухали шампунем, карман топорщился от пачки купюр, которые вдобавок к подаркам отца и старшего из братьев в последний момент подсунул Филиппо — на сувениры из России. Окруженный друзьями и родней, смеющийся и спортивный, отправляющийся в путешествие своей мечты — и не только своей, половина братьев завывала от зависти, узнав, что он увидит олимпиаду — давно он не чувствовал себя в худшем дерьме. Смеясь очередной шутке Симоне, он боролся с диким желанием надеть темные очки. Когда ты в очках, другие не видят, куда ты смотришь. А смотреть хотелось в сторону, где у стены стоял совершенно одинокий человек, турист, которого никто не провожал, такой непривычный без усов, будто ровесник, изжелта-смуглый в ярко-белой рубашке… Не человек, а бельмо на глазу! Ну что же это такое? Всю дорогу будет так же невозможно дышать?
Веселые оклики родных; твердые ладони бабушки, последний раз охлопавшие его одежду в поисках малейших складочек и недочетов; хлопки по спине, блеск милых глаз, мамин голос, что-то убедительно и совершенно невнятно заповедующий ему на дорогу, — все это растворялось, плыло и отдалялось раньше времени, потому что наличие в поле зрения одного-единственного человека было как гвоздь, забитый в самую середину груди. Только он, поминутно глядевший на часы, недовольно отворачивавший лицо, оставался четким и ярким, и Марко не знал уже, не представлял, предчувствуя пытку, как выдюжит целых две недели в его компании.
До самолета еще час с небольшим. Скоро начнут пускать. Бабушка в сотый раз похлопала ему по карману, напоминая, где лежит паспорт и билет. До сих пор Марко умудрялся не плакать — но был уверен, что хотя бы двухминутный перерыв на выпускание боли наружу устроит себе по ту сторону терминала.
Гильермо было особенно не на что тратить неожиданный отпуск — во Францию его не пустили, посоветовав избегать лишних пересечений границ перед и без того непростой миссией, всячески не привлекать внимание. Он попытался было вызвонить к себе маму, движимый острым желанием повидаться перед отъездом, — хотя, казалось бы, две недели невеликий срок, случалось им не видеться и по году… Однако мама отказалась приезжать — слишком поспешно это все, она уже не так легка на подъем, да и с деньгами сейчас не слишком, и работы много — на винограднике каждые руки нужны, как раз созрел сорт гренаш, и в винодельне тоже кто-то должен заменять отца, он уже не молод, а месье Таннери и Амели вдвоем не справляются… В общем, мама благословила сына по телефону, послала ему через Ардеш и Альпы воздушный поцелуй — и он уныло поехал в Сиену, где провел время гостем в полусвоем доме с почти совершенно сменившимся составом жителей, унывая от того, что служит мессу как автомат, не чувствуя ни Хлеба, ни Крови; пытаясь привыкнуть к мысли, что это теперь снова будет его монастырь. И это в лучшем случае: в худшем провинциал посулил послать его преподавателем в Анджеликум, в нелюбимый Рим, где, кроме далекого друга Лабра, не осталось никого и ничего родного.