За две монетки
Шрифт:
Одиночество облекало Гильермо почти зримым облаком, отгораживая от шума, от людей, так что даже уборщик в яркой форменной куртке кротко мыл пол вокруг него, не обращаясь с предложением отойти на пару шагов. Стоя в своем одиночестве, мог ли он представить, каким золотом кажется окружающая его пустота тому, кто в пяти шагах от него страдал в паутине собственного одиночества в центре веселой компании…
Маленькая женщина, взявшаяся совершенно ниоткуда, свалившаяся с неба, из Рая, бежала так быстро, как позволяли ей высокие каблуки. Их дробный стук он услышал позже, чем ее голос, выкрикивавший имя, — и Гильермо, громко уронив спортивную сумку, успел метнуться ей навстречу прежде, чем она споткнулась на мокром вымытом камне пола. Все остальное стремительно исчезло, превратилось в шумовой фон. Поверх голов, удушаемый острой завистью, Марко смотрел, как его трижды помолодевший наставник кружит в бешеных объятьях девицу в съехавшей на бок шляпке, и, слегка отставая, описывает
Наконец он поставил ее на землю, но рук они не разнимали, ухватились друг другу за локти — не как любовники, а скорее как утопающие. Марко видел обоих в профиль — видел смеющийся накрашенный рот женщины, один ее яркий темный глаз — такой же, как у Гильермо, и такие же мягкие волны волос, слегка сбитых от бега и кружения. Сам Гильермо в ее присутствии преобразился стремительней и сильней, чем от непривычной стрижки: он совершенно по-мальчишечьи сиял всем своим существом, и оба стрекотали по-французски с такой скоростью, что Марко, не знавший языка, и отдельных слов выхватывать не успевал. Понимание, что это, скорее всего, его мать — у каждого человека ведь есть мать, и если приглядеться, женщина изрядно старше Гильермо, и профили их смутно похожи — не облегчало острой боли где-то под диафрагмой. Не обольщайся, парень, сказал он сам себе, противясь желанию зажмуриться от боли прямо на глазах Симоне, как раз в этот миг ему что-то втолковывавшего о русском роке. Этого с тобой никогда не будет. Он никогда не улыбнется тебе так. Исцеление дружбой, весь этот бред, который нес Джампаоло — не будет ничего, ни дружбы, ни просто покоя, а уж после вашего чудовищного разговора и подавно. Ты останешься одним из всех, наименее приятным из одинаково далеких по понятно какой причине, ты останешься тяжестью и обузой, пока не растворишься, не отодвинешься, и какая разница, будет это в Сиене, через пол-Тосканы, или в той же самой трапезной Санта-Марии. Тогда станешь частью неприятного прошлого. От тебя не останется ничего, а от него не останется ничего для самого тебя. А чтобы вот так… как они сейчас… не замечая никого, радуясь… существованию друг друга… существуя друг для друга в полном смысле слова…
Женщина закинула руки на шею сына, пригибая его, долговязого, к себе для поцелуя. Марко отвернулся.
В этот миг в очередной раз — («Pronto, Марко, pronto!» — ухватила за локоть бабушка) ожил динамик над головой, и ласковый дамский голос пригласил синьоров и синьор, следующих рейсом на Москву, проследовать к терминалу А.
Мадам Камиль успела в самый последний момент. Как она объяснила сыну, захлебываясь словами и не стирая нечаянной слезы, всего-то позавчера выяснилось, что соседи, Валансьены, едут в Италию на отдых — едут, собственно, к морю да по музеям, на собственном автомобиле едут, и совершенно не против взять ее с собой и высадить во Флоренции. Заодно и галерею Уффици посмотреть, и сфотографироваться рядом с Давидом великого Микеланджело — исполнить святой долг всякого туриста. Дальше все происходило слишком стремительно, она звонила в Санта-Марию, но не застала Гильермо на месте (еще бы, позавчера он как раз ехал на автобусе из Сиены), потом звонить было уже поздно — предстояла полуторасуточная гонка без передышки, Камиль гнала бедных Валансьенов, как на пожар, не давая им остановиться где-нибудь на ночь, сменяла за рулем Мишеля, спала на заднем сиденье не более четырех часов, чтобы успеть — и таки успела! От монастыря — от самых ворот, едва перекинувшись словом с привратником — как только что уехал? — тут же на вокзал, там буквально на ходу прыгнула в поезд, оттуда такси в аэропорт… Меня словно ангел под руку толкнул — скорее беги, очень важно! — смеялась она, обеими руками лаская ладонь сына, как маленького зверька. Она смеялась надо всем — над его прической, над голым подбородком, напомнившим ей Гийомета ранних римских лет еще сильней, чем ему самому — автостопщика Бенуа; над тем, что вот уже самолет подали, повидались на четверть часа, не больше, да что там — на десять минут, и оно того стоило, не говори, mon coeur, еще как стоило, какой же ты красивый, тебе очень идет стрижка, почему ты раньше так не стригся, только у меня нет ничего для тебя, вот возьми — что успела дома схватить с полки в дорогу…
Сомкнув его пальцы на маленькой мягкой книжке, она уже толкала и тащила его к терминалу, успевая по пути то и дело ухватывать в ладони его нервное лицо для поцелуев. Береги себя, сын, по возвращении немедленно отзвонись! А еще лучше, если получится, пошли телеграмму прямо оттуда. Или несколько, это ведь не должно быть очень дорого? Главное — будь внимателен, пускай Олимпиада, но это все-таки Россия, опасная страна, и Москва — там же чекисты, мало ли что может случиться, люди пропадают, нет, никакие не глупости, будь предельно внимателен и осторожен, и постарайся отдохнуть — помнишь, «Москау, Москау, кидай стаканы в стену, Товарисч, ха-ха-ха, выпьем за любовь», это песня немецкая, везде крутят, как нарочно для тебя, попробуй
Отгороженные от родных непереходимой в обратную сторону чертой, Марко и Гильермо в последний раз перед отлетом мыли руки в туалете посадочного зала.
Марко и представить бы не мог раньше, что простой поход в уборную может быть причиной стольких мучений. И пошел-то он туда за делом обыденным и как-то забытым по ту сторону терминала из-за толпы провожающих; не отследил сразу, что не ему одному в голову пришла эта светлая идея… Но оказалось, что все не так просто, что помочиться рядом с любимым человеком — это чудовищный подвиг и чудовищное же унижение. Это он-то, Марко, едва не помер в процессе — он, никогда не отличавшийся особой стыдливостью, потому что человеку, которого Бог награждает столькими старшими братьями, Он же вручает необходимую для выживания неприхотливость в интимном быту. А теперь Марко мыл руки ледяной водой, глядя только на водяной вихорек у слива, медленно отходя от адского стыда. Любовь хуже цистита, в самом деле. Воспоминания о втором, имевшем место в год окончания школы, однозначно меркли по сравнению с нынешним кошмаром.
У соседней раковины мрачно мылил ладони его товарищ, не менее злой, с каменным профилем, на который Марко не мог смотреть. Наконец Гильермо резко закрутил кран и, окинув пустую уборную беглым взглядом, обратился словно бы в пустоту, не поворачивая лица:
— Послушайте, Марко…
— Да? — поперхнулся тот собственным языком.
— Все искал момента с вами переговорить, прежде чем мы отправимся. Но вы все время были с родными, с кем-нибудь общались, и мне не удавалось… Так вот.
Марко ожесточенно тер под водой покрасневшие пальцы.
— Я хотел попросить вас… Очень попросить, я бы сказал. Вы знаете, что нам предстоит совместная… работа, что мы отправляемся не на прогулку, а с душепастырской миссией…
Щеки бедолаги уже начинали неметь. Он несколько раз кивнул со всей силой согласия, чувствуя, что его постепенно засасывает с головой в сливное отверстие.
— Так вот давайте условимся. Я о той, гм, проблеме, с которой вы подходили ко мне в июне. Я хотел бы, чтобы мы ни разу не поднимали этого, гм, вопроса за время, проведенное в России. Давайте будем заниматься делом, до возвращения отказавшись от каких бы то ни было обсуждений собственных… проблем.
— Да. Да, конечно.
Ненавистный Марко человек сосредоточенно вытирал пальцы бумажной салфеткой. С вниманием, достойным лучшего применения.
— Прошу вас, не обижайтесь на меня за эту просьбу. Уверен, вы и сами намеревались так поступить. Я, со своей стороны, обещаю… ничем не напоминать. И, опять-таки, забочусь в первую очередь об успехе миссии.
— Да. Нет, конечно, не обижа… Да, отец.
— И об этом слове, — Гильермо сделал попытку улыбнуться, бросил мятую салфетку в корзину. — Об этом слове, как и о слове «брат», нам на две недели тоже предстоит забыть. Как и об обращении на «вы», впрочем. Давайте — давай — уже сейчас начинать следить за своим языком. Ты — сын моих друзей, мы давние знакомые, увлекаемся спортом, туристы и товарищи по интересам. Все остальное мы оставляем здесь, в аэропорту… И на обратном пути непременно подберем.
— Да. Да, непременно.
— Хорошо, значит, мы договорились. Я подожду тебя снаружи.
Марко подождал, пока хлопнула дверь, и открутил холодный кран на полную мощность. Белый туалет пошел черными пятнами, так сильно кровь прилила к глазам. Марко набрал полные пригоршни ледяной воды, опустил в ладони пылающую физиономию. И еще раз, и еще, сто раз подряд, чтобы смыть эту проклятую краску, смыть само это проклятое лицо. И чертовы слезы, я их не звал, откуда эти слезы. Тело — предатель, всегда устраивает такую подлянку в самый неподходящий момент. Так, вдох, выдох, вода. Черт возьми, уже очень надо идти!
Под ласковый зов динамика, приглашающего пассажиров пройти на посадку, Марко снова вспомнил про спасительные темные очки. Спасали они лишь частично, но все же хлеб, особенно учитывая, что Гильермо старательно смотрел в другую сторону — настолько в другую, что даже по трапу они поднимались, разделенные половиной пассажирского потока, и Марко, нашедший наконец свое место, обнаружил у окна уже пристегнутого своего спутника, с тем же непроницаемым лицом уткнувшегося в маленькую мятую книжку. Вот и прекрасно. Марко наугад вытащил из мешка кассету, затолкал ее в плеер, ища смысла и спасения в сотне мелких движений, заткнул уши наушниками. И наконец откинулся на сиденье, закрывая глаза под очками и пытаясь сглотнуть застоявшийся в горле жгучий комок. Проживем как-нибудь. Проживем.