За Кубанью(Роман)
Шрифт:
— Где воевал, земляк? — осведомляется он таким тоном, каким обычно разыскивают однополчан. Улыбка эта, сочувственные нотки в голосе да и весь такой открытый, простецкий облик Зачерия разоружают Максима.
— Воевал рядом с Ильясом, — отвечает он.
Зачерий хлопает себя по лбу.
— Надо было, нам поговорить перед собранием, — сокрушенно восклицает он. — Я расспросил аульчан, узнал, как Ильяс стал «братом» Алхаса. И смех, и грех… Поторопились…
— Да, здорово поторопились вы с Салехом, — подтверждает Максим. — Не из того он теста, чтобы поддерживать Советскую власть. Богатей!
— «Вы»! — взрывается вдруг Зачерий. — А может, мы? Не думал, что коммунисты так легко отказываются
— Не отказываюсь я, но…
— Позволь, позволь! — не дал досказать ему Зачерий. — Поглядим в лицо фактам. Когда-то, много лет назад, отец Ильяса спас Алхаса от верной гибели. Так? Вот-вот, дорогой, так. Бандит с тех пор считал отца Ильяса своим отцом, а самого Ильяса — братом. Верно я говорю? Вот он и старается не дать в обиду братишку. Но ведь сам-то Ильяс не считает Алхаса братом. Как же ты мог спокойно выслушивать клевету в его адрес? Почему не поднял голос при народе?
Сгоряча Зачерий хлопает коня по холке, он вздымается на дыбы.
— Н-но, ты… — Зачерий ловко осаживает коня. — Да я, Максим, тебе не в укор, у русских одни обычаи, у адыгов другие. Но факт остается фактом — ты знал правду про Ильяса и в такой важный момент промолчал.
Максим и сейчас молчит — эта поразительная смесь правды, полуправды и лжи сбивает его с ног. Надо бы объяснить Зачерию, что он не так уж силен в адыгейском языке, что речь Джанхота показалась ему вполне нормальной, никакого подвоха в ней он не уловил, что вовсе не в обычаях русских отступаться от друзей, что он готов костьми лечь за Ильяса, что коммунисты и не мыслят отказываться от ответственности. Но инстинктивно чувствует, что никакие слова положения не изменят, безапелляционный в своих суждениях Зачерий их даже не услышит.
— Да не расстраивайся ты так, — вдруг дружески улыбнувшись, замечает Зачерий. — Могли и тебе не поверить. Остается одно — требовать работы от Салеха, пусть потрудится на благо народа. Я его предупредил: чуть начнет вилять — к стенке! Даже в нашей горской секции имеется дворянская прослойка — зятек князя Адиль-Гирея. И что? Вкалывает за милую душу. Вот только революционной решительности еще не хватает нашему Рамазану, но и это придет, переварится в горниле классовой борьбы, поумнеет, хлебнув настоящей жизни. Двинемся, что ли. Наган-то далеко не прячь, мало ли что…
Максим усаживается в телегу рядом с Сомовой. Небольшая колонна трогается. За ними следуют подводы с милиционерами, следователем. Поскрипывают колеса. Стучат колеса. Пылят колеса. Позади — последние плетни, дорога выбегает в степь. Справа темнеет громада леса.
Ездовые нахлестывают лошадей, непроизвольно косясь на лес, милиционеры крепко сжимают винтовки. И не зря — на опушке появляется группа всадников.
Теперь уж не нахлестывают, а хлещут лошадей ездовые. Зачерий уже не впереди, а позади. Через седло — маузер.
Копыта стучат или бьются сердца? Минута, еще одна, и вот уже дорога начинает забирать влево. Лес редеет. Грозовую тучу словно относит ветром. Раздается чей-то нервный смешок, резкий выкрик. Зачерий снова обгоняет отряд и переводит коня на строевую рысь.
Напряжение спадает, и Максим вдруг с необыкновенной силой ощущает, что расстался с аулом навсегда. Бывает, уносятся в пропасть прошлого долгие годы, не оставляя следов и отметин. Так было на каторге. Дни там похожи один на другой, словно вороны, черными стаями носившиеся вокруг острога. Три месяца в ауле для Максима — как три жизни, прожитых одна за другой. Первая началась, когда он увидел небольшой прямоугольник окна, услышал чужую речь, в которой горловые звуки удивительно сочетались с напевностью интонации. Незнакомая речь звучала, как слова позабытой песни, хотелось вспомнить их. Смысл некоторых
Склоненное над ним, полное невыразимой тревоги лицо Дарихан; ложка, которую Мариет пытается втиснуть ему в рот и неожиданно радостный запах бульона; глубокие, бесхитростные глаза Бибы, ее нескончаемые рассказы; и, наконец, решающий визит Меджида-костоправа, возвращение сознания — все это этапы первой его жизни в ауле.
А может, и неверно будет назвать это целой жизнью. Скорее это рождение и детство. Зачем наступает отрочество и юность. Максим впитывает в себя окружающее, оно входит в него, по-своему преломляясь и преобразуясь, словно солнечный луч в пшеничном колосе. По поступкам, жестам, отдельным репликам, которые уже начинает понимать, разгадывает Максим характер народа, издавна окруженного ореолом зловещей таинственности. Дарихан отрывала куски от своих малюток, чтобы выходить его, чужого, а по шариату — неверного, гяура. Отрочество и юность — восторги узнавания. Он узнавал, и восхищался, и думал, что хоть и дорогой ценой получил на это право, но не потерял ничего, а напротив, обогатился сам.
И незаметно пришла третья жизнь — зрелость. Она наступила, когда он стал выздоравливать, когда адыги, не боясь утомить его, вели у его постели бесконечные споры о жизни, о земле, об аллахе, о самообороне. Порывистый Умар, лавирующий Лю, верный Гучипс, упругий и твердый, словно пружина в затворе, Нух. Особняком стоит его хозяин, друг и брат — Ильяс. Максиму кажется, будто он не совсем типичный адыг, по крайней мере, не такой, каким он рисуется в сказках Бибы. Ильяс немного сутул, лицо его не бесстрастно, а выразительно до предела — на нем прочтешь все, что творится в душе. Границы между добром и злом он проводит совсем не там, где, например, Умар. Он терпелив и терпим и, пожалуй, видит в иных людях больше хорошего, чем есть. И это не самообман. Максим в этом убедился. Ильяс не по-глупому доверчив, а убежден, что всякий человек способен на хорошее. Порой Максиму кажется, что перед ним — несколько Ильясов. Но ведь это один и тот же человек, который по-разному раскрывается в свете различных событий и по-разному реагирует на них. Иной раз эта реакция оказывается настолько неожиданной и непонятной, что прямолинейному Максиму не по себе становится. Да свой ли ты? Ты ли это два года рубился со мной в одном строю? И этого Ильяса, со всеми его странностями, Максим полюбил, как брата, полюбил людей, которые выходили его, полюбил аул. Теперь у него две родины.
Возможно ли — две родины?
Очевидно, возможно, ведь так оно и есть. По крайней море, у него, Максима.
Кони все дальше уносят Максима от его второй родины, и сердце заполняется уже не физической, а какой-то другой болью, ноющей, сосущей. Тоска, словно судорога, стягивает душу в узел.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Рамазан расседлал коня и похлопал его по черной холке. Жеребец тихо заржал и, скосив голову набок, стал следить за Рамазаном.
«Словно понимает, что расстаемся, — невесело усмехнулся Рамазан. — И кажется, не очень доволен».
Две недели назад, когда конюх Кубанского ревкома передавал чалого жеребца очередному всаднику, Злой изгибался, норовя укусить своего нового хозяина, пытался лягнуть его, ударить. Осмотрев коня, Рамазан вернул его конюху.
— Что, не подходит? — осклабился тот. — Другого нет, все в разгоне. А этого сами спортили, а теперь брать не желают.
— Такого коня, — пояснил Рамазан, — брать под седло сейчас нельзя, у него холка сбита, на спине язвины. Пойду достану мази, пусть хоть до утра полечится, а там видно будет.