За плечами XX век
Шрифт:
По ту сторону деревянного забора машинистку поджидает муж, молодой и ладный. Тем же макаром через забор она быстро вернется, и они уйдут в свою тревожную, непонятную нам жизнь.
Если все это происходит, значит, война окончательно кончилась.
Здесь, в этом странно уцелевшем городе, что достался нам от американцев, действуют магазины, ателье, где шьют платья, кафе, бассейны. Война напоминает о себе каждый вечер, когда в распахнутых окнах уже видны горожанки – облокотясь о цветные подушки, положенные на подоконник, они привычно отдыхают после целого дня домашней работы. В эти часы в город возвращается
Вечером из раскрытого окна ближнего дома доносится Вертинский – трофейная пластинка. Это вместо тихого свиста такой вот сигнал к тайному свиданию.
Еще не допел Вертинский, но наготове трофейный узкопленочный киноаппарат для домашнего пользования.
– Сейчас увидишь.
Затрещало, и на повешенной на стену белой наволочке-экране забегала маленькая мышка, охотясь в кладовке за колбасой, свисающей с крюка.
– Смешно?
– Угу.
Но не смешно ничуть. Перевожу титры, глаза застит поднявшаяся из глубины души скорбь. Что-то покидает нас, улетучивается.
Пошлая немецкая кошка расправилась с пошловатой немецкой мышью, отведавшей пошлой немецкой колбасы…
Да что ж это с нами происходит? Где мы? Нас стаскивает в провинцию победы. А давно ли?
«– Зачем ты-то вызвалась на это задание? Ведь есть мужчина-переводчик.
– С тобой ведь. Последний раз.
– Но война кончилась. Зачем тебе-то рисковать жизнью?
– С тобой не побоюсь.
Молчание.
– Это я знаю».
Значит, тогда еще не совсем кончилась, если люди переговаривались на таком языке.
А теперь вот определенно кончилась.
Мы теперь два состава на узкоколейке. Один уступает другому дорогу, еще не зная, каково держать путь в прорву дней, не перекликаясь гудками, не слыша.
…Как прославлять победу? Прославлять даруемую ею жизнь, которой мы еще не коснулись? Бурливое чувство жизни, всколыхнувшись с победой, опадало.
Жизнь без очарования. В войну не было этого запроса к ней. Но в войну никто не был обыденным. Никто.
Обыденность наступала почти без паузы – следом, на чужой, поверженной земле с постылостью оккупации.
А прекрасное чувство жизни – возможно ли оно теперь или унесено с собой теми, кто полег?
И может, победа – это краткий срок праздника и долгий – тревожной ответственности.
В пору нашего пребывания в Стендале из теми нацистских лагерей выхлестнуло на поверхность Вечного Проходимца – непременного спутника войн и катаклизмов. В Стендале он возник в облике ловкого, проворотливого господина в шляпе с мелкими полями, с лицом из огнеупорной серой глины, по которой насечками точки глаз, да крестики ноздрей, да линеечка губ.
Заявив себя политическим узником, он без промедления принялся поправлять свои дела. Обосновался в гостинице «Schwarzer Adler» – «Черный орел», загнав в угол законную владелицу. Он облюбовал это ухоженное заведение, потому что пропавший без вести хозяин его был заметным в городе нацистом, и теперь этот тип, звали его вроде бы Ганс, а фамилия затерялась, осуществлял скрытно и безнаказанно экспроприацию. Вдова-владелица, маленькая, кругленькая, проводила теперь бездеятельно день в полутемном уголке своего ресторана под видом сотрудницы, а на деле под домашне-ресторанным арестом. Персонал был сменен
В Стендале открылся театр, и нежная актриса с рассыпчатыми пепельными волосами напевала о чем-то таком, что было еще до нацизма. С экранов Марика Рокк, «Девушка моей мечты», в шиншилловой шубке, растравляла соблазнами красивой жизни. «Узник» Ганс снаряжал команду нанятых им женщин под Потсдам за шампиньонами. Молодые немцы ходили в обнимку с немками, словно нас тут не было вовсе. В заведенный издавна час, закрыв гешефты и офисы, немцы расходились на обед, приветствуя встречных знакомых: «Mahlzeit!» Воткнув в землю лопаты, дорожные рабочие, стоя в уличных траншеях, разворачивали принесенный из дому пакетик и ели свой черствый, бедный хлеб.
Переводчик нужен ежеминутно, но и дела теперь малосущественные. Странная жизнь, какая-то мнимая.
Не помню, по какому поводу мы куда-то ездили с Ветровым, застряли в дороге и сидели на обочине на опрокинутых пустых канистрах, поджидая попутную машину, и вели речь о будущем. Я ведь тоже подала рапорт о демобилизации. И Ветров, забыв про неудачу тех «творческих» дней, отведенных им мне, с доверием и надеждой поручал: «Нас было на всех этапах этой гитлеровской эпопеи трое. Из нас троих только вы можете об этом написать. Это ваш долг…»
Он позаботился о том, чтобы сохранить копии протоколов, не известные миру. Снабдил этими копиями и меня.
Оснастил свою частную коллекцию ценными фотографиями, поделившись ими со мной.
Красная Армия ценой величайших жертв и усилий всего народа пришла в Берлин, окружила город и имперскую канцелярию. Безвыходность ситуации вынудила Гитлера покончить с собой. Обнаружение его – существенный исторический факт – достояние нашего народа, выстрадавшего Победу.
Почему же Сталин скрыл от мира этот важный исторический факт? Любой однозначный ответ не будет достаточен. В немалой степени ответ таится в самой натуре Сталина, в неоднозначном восприятии им Гитлера, в примеривании к себе тех или иных сходных ситуаций, в опустошении, которое он мог испытать, утратив своего ненавистного и притягательного врага, в противостоянии которому проходили для него дни и ночи войны, и еще во многом, что составляет психологический комплекс Сталина. В эти дебри я здесь не вхожу.
Были и явственные прагматические побуждения, в том числе первоочередные. Близилась Потсдамская конференция.
Враг внешний, как, впрочем, и внутренний, – непременный фактор созданной Сталиным системы. Ему претила разрядка. Тем меньше оснований для нее, если Гитлер еще жив, где-то тайно скрывается. Если Гитлер жив, еще не покончено с нацизмом, в мире сохраняется напряжение. Это тактически важным считал Сталин в связи с предстоящими на конференции дебатами с союзниками о послевоенном устройстве мира. И в Потсдаме, спрошенный о том, известно ли что о Гитлере, он уклонился от ответа. С навыком бесцеремонного обращения с фактами, принадлежащими истории и, значит, народу, Сталин утаил правду.