За рекой, за речкой
Шрифт:
Пассажиры посмотрели туда, куда показывал Миша. Так же, как весь день, с утра, небо было рыхлым и серым, стояло недвижно, ничего тревожного не предвещая. Разве что возможен был первый в эту весну робкий дождичек — уж слишком тяжела была эта ленивая рыхлость. А горизонт по-прежнему синел, туманился слегка снеговыми испарениями, только на западе неровной невесомой полосой вздымалась, незаметно клубясь и скользя под волглым потолком неба, пепельная туча. На нее-то и показывал Миша.
— Ничего страшного, — успокоил Михаил Васильевич. — Она вслед за нами пойдет. Попробуем убежать.
Верховцев, теперь уже без приглашения, сел на переднее место — лишь бы подальше от словохота-собутыльника. В голове от выпитой водки сделалось жарко, а тело познабливало,
УАЗик, будто озябший мальчишка, решивший согреться в беге, лихо подпрыгивая и виляя, скатился по прежним своим следам с горы, и Миша, вырулив на большак, включил ведущий передок. Неровная, местами глубоко пробитая колея, время от времени ныряющая в лужи талой воды с разболтанной в ней грязью, завиляла, заелозила по широкому насыпному телу дороги. Выстуженная кабина быстро согрелась от работающего мотора; через некоторое время согрелся и Эдуард Николаевич, да и хмель с запозданием, но подействовал, унял внутреннюю его дрожь. Им снова овладели мысли о будущем житье своем в деревне, привычные и накатанные. Он то представлял себе, как под дождем возвращается откуда-то, издалека, то ли из лесу, то ли с крайнего какого-то поля, по мокрому лугу с высокой травой… На нем длинный прорезиненный плащ с капюшоном, на ногах добротные сапоги на шерстяной носок. Ноги сухие и теплые, под плащом тепло и уютно, а вокруг все мокрое и холодное, и оттого Эдуарду Николаевичу этот дождь кажется особенно милым. Потом рисуется в воображении, тоже давно обласканная, картина его прихода домой. Он разоблачается на веранде, в носках проходит в горницу, где пахнет полевыми цветами и свеженаломанным березовым веником, которым только что жена подмела пол. Он садится за стол у окна — за ним по-прежнему льет дождь, а в комнате сухо, тепло, — и начинает что-то делать. Эдуард Николаевич ловит себя вдруг на мысли, что дальше воображение становилось в тупик. Что именно он делает за столом, куда и за каким делом он только что ходил под дождем — это у него не придумывалось. Просто — ходил, просто — сидел, что-то делая, сам сухой, когда все мокрое, как и полагается в дождь. И все… Правда, представлял он иногда и другое: как колет дрова — короткие толстые березовые чурбачки, без сучков, с гладкой берестой, которая рвется, не в силах уже обнимать распавшееся тело дерева. Чурбаки колются с первого удара топора, разлетаются, как сахар под щипцами, на плахи, на четвертинки, потом — на звонкие поленья с завитками разорванной бересты…
Но это была работа по дому, самообслуживание, самой же работы-службы не представлялось.
Он не допускал в свои мечты никого, кроме жены, как эхо, повторявшей его фантазии. Но над женой, ее разговорами о возможной жизни в деревне подтрунивал, незло и снисходительно, как специалист над дилетантом. После прочтения новой статьи в «Литературной газете» о деревне, она даже сама иногда заводила разговор.
— Но ведь там надо корову держать, — говорил ей в таких случаях Эдуард Николаевич.
— Ну и что ж. Будем держать, — отвечала она.
— А за нею, между прочим, навоз надо убирать. Доить ее два раза в день…
— Буду доить, если надо. Разве это утомительнее, чем каждый день стоять у плиты и мыть посуду?
Эдуард Николаевич с усмешкой смотрел на ее руки и понимал, что переезд в деревню проблематичен.
Он боялся делиться своими мыслями насчет села с кем-то другим еще и потому, что предполагал: на него могли посмотреть точно так же, как он смотрел на руки жены.
Шофер дорогу чувствовал прекрасно — он знал наперед, как и где миновать лужу. Одну он объезжал, оставляя колею, по краю, с крутым разворотом,
Слева и справа от дороги тянулись бесконечные, еще заснеженные поля с редкими полыньями проталин на взлобках и косогорах, обращенных к югу. За час езды не встретилось ни деревни, ни единого строения, только размешанная дорога с изредка попадавшимися навстречу грузовиками да частые, в разных направлениях перечеркивающие снежную целину линии электропередач напоминали о том, что степь не безлюдна, что где-то есть человеческое жилье. А столбов с проводами действительно было много: и металлические ажурные вышки, покрытые серебрянкой, величественно и по-чистоплюйски, в фарфоровых гофрированных рукавицах, держащие всего лишь по три нити, и серые железобетонные столбы, и деревянные, почерневшие и невзрачные, то тут, то там с подпорками и пасынками, как инвалиды на костылях, с усилием несущие через поля густую сеть всевозможных тяжеленных в совокупности своей, низковольтных, телефонных и прочих проводов. Одна такая линия перешагивала через дорогу, и когда миновали ее, Верховцев поразился — все столбы были завалены в одну сторону. Крепко, видно, им досталось от степных прогонных ветров. И еще вот что было удивительно Эдуарду Николаевичу: столько электричества неслось туда и сюда, а человека не было. Понастроив всяких электростанций, опутав проводами землю, он, будто поразившись содеянному, затаился, исчез, в испуге не захотев воспользоваться плодами своего труда.
Как пошел снег, Эдуард Николаевич не заметил. Очнулся он, услышав сердитый голос шофера:
— Вот, убежали… Черта с два…
По мокрому лобовому стеклу скребли, поскрипывая резиной, дворники. Под их взмахами ломалась, подтаивая, ажурная вязь снежных лепех. Все потонуло в белом мелькании, только видна была еще иссиня-черная колея на рябой дороге. Поднялся ветер — белый хаос вытянулся в косые линии.
Почувствовал перемену и прикимаривший сзади Михаил Васильевич.
— Да-а-а… забуранило, — прочистил он горло, помолчал, таращась на часы. — Ну, да село недалеко уж теперь. Скоро приедем.
— Только сейчас и загадывать, — мрачно откликнулся Миша.
УАЗ пошел быстрее — Миша решил взять побольше дороги, пока видна колея. Трясти и мотать из стороны в сторону стало сильнее. А Михаилу Васильевичу захотелось говорить. Он вцепился в спинку переднего сиденья, подался весь к уху Эдуарда Николаевича. Но тряска давала себя знать: Михаил Васильевич мотал головой на вялой со сна шее, клевал носом в плечо Верховцева, и тот с раздражением улавливал запах перегара.
— Бешкунак, одним словом, — бормотал Михаил Васильевич. — А время ль ему сейчас?
— По-моему он позднее бывает, — возразил Верховцев. — Когда старый снег сойдет.
— Может, и позднее. Хотя… он в разное время случается. Нет, наверно, он самый и есть — бешкунак. Миша! Как по-татарски будет три?
— Я не татарин, — буркнул Миша.
— Да, трикунак. Нас трое, кунаков… Ха-ха-ха…
— Типун вам на язык, Михал Васильч. То говорите, что скоро дома будем, то… Начали за здравие, а кончаете за упокой.
— Да ведь я так, Миша, шучу… — Михаил Васильевич устал мотаться и к радости Верховцева откинулся на спинку своего сиденья.