За землю Русскую
Шрифт:
— То ханское слово.
— Неужто Ярославич без гнева слушал, как ордынянин поносил перед ним Новгород?
— Слушал.
— Не велел схватить ордынянина, не выгнал из города?
— Нет. Живет ханский посол на Новгороде без обиды.
Не знали новгородцы злее вести, чем эта. Боярин Стефан Твердиславич долго ломал голову над тем, что велел хан своему послу сказать Великому Новгороду. И обида тяжко давила и сомнения тревожили. Не легко подняться из дому, но все же собрался боярин к куму Лизуте. Хитер и умен боярин Якун, уж
Тоньше думы и мысли яснее, когда на столе ендова с медом, когда первые чаши опрокинуты, первым заедкам оказана честь.
Начал речь Твердиславич издалека, посетовал, что на старости остался он в одиночестве. Знал бы о скором походе, не послал Андрейку на Ладогу.
— За грехи, знать, покарал меня бог, Якуне, — вытерев рушником сухие глаза, сказал Стефан Твердиславич. — Как услышал весть, что сгиб Ондрей в битве, чую, ноги подсекло. Один у меня был Ондрей, кому оставлю вотчины? Кому хоромы и все добро, кому имя свое передам?
— Почто о худом думать, Стефане? — Лизута привстал и, выражая сочувствие горю кума, придвинул ближе к нему ендову. — Пережил я, Стефане, эти горя: дочь свою, по грехам моим, схоронил в черный год и болярыня моя тоже вот… Страдает.
— Годов своих страшусь, Якуне. Не спохватился вовремя, как схоронил покойную болярыню… На Ондрия была надёжа.
— Годы не укор, Стефане. У старого дуба корни крепче, так сказывают.
— Куда уж! Корни в земле, Якуне. Сломит буря вершину, и корни сгинут.
— А ты не поддавайся. И я жалею Ондрия… Крестник мой. Да ведь из жалости кафтан не сошьешь… У кого коротка жизнь, у того и грехов меньше. Чист Ондрий предстанет, как голубь…
— Род, род мой угас, — продолжал сетовать Стефан Твердиславич. — Последний я Осмомыслович. Копил и приумножал добро в поте лица, а тут — все прахом! Горько думать о том, Якуне!
— Испей-ка меду!.. Хорош мед, крепок. Намедни с Мологи, из моей вотчины тамошней, привезли… Ты о житейском тревожься, Стефане, оно ближе. За житейскими тревогами отойдет горе.
— Тревожусь, зело тревожусь… К слову бы молвить: ордынского хана послишко нынче на Новгороде… Не пойму, почто терпим?
— Истину молвил, терпим, — Лизута, прищурясь, поднял глаза на кума. — Прежде иноземные послы Великому Новгороду били челом, а хан забыл о Новгороде, князю писал грамоту, и слово посла было князю.
— Ну-ну, как же так, Якуне? — притворно изумился Твердиславич, будто впервые услышал о грамоте.
— Не видел хан Новгорода, неведомы ему и обычаи новгородские, — ответил Лизута. Потом, склонясь вперед, точно из боязни, что кто-то может услышать его, зашептал — Суздальские князья, Стефане, не ищут ли покрыть протори свои за счет Великого Новгорода?
— Можно ли так-то?
— Почему не можно? Почему бы иначе-то хану писать грамоту не Новгороду Великому, а князю?
— Растревожил ты меня, Якуне, своими речами, — Стефан
— Не жду того и не льщусь, — уклонился от прямого ответа Лизута. — Александр высоко голову держит. Которую неделю в городовых концах слышно его имя. Мыслю, Стефане: послишко-то ханский не на руку ли Новгороду?
— Не домекаю.
— А ты домекни! Александр молод. После битвы со свеями да как Невским всенародно назван, гордость его стала превыше разума. Хан в грамоте своей, слышно, извеличал Александра своим улусником. Любо ли этакое величание?!
— Не любо. Доведись меня…
— Сказывают, Александр то и сделал, — не слушая Гвердиславича, продолжал Лизута. — Напомнил послу, как новгородские полки иссекли свейских крестоносцев. Вот и суди, Стефане: по гордости-то по своей примет ли Александр покорность хану?
— Не знаю. Не молвлю наперед.
— Не примет, — отвалясь на лавке, усмехнулся Лизута. — И на пользу это нам, Стефане.
— Чем?
— Кинь-ко умом! Не покорится Александр хану — от хана зло примет; окажет покорность — Великий Новгород не возьмет улусье. Вече созвоним, пусть Александр скажет, как он волю новгородскую за ханские посулы отдал. Не близко ли, Стефане, времечко, когда увидит Новгород княжий поезд за городским острогом?!
— Такое-то сталось бы!..
Неделя прошла, как живет в Новгороде ханский посол. Все эти дни Александр не видел его. Олексич передавал: сердится ордынянин, ждет ответной грамоты. Александр велел дать в подарок послу меха куниц и черных лис, не жалеть меду и мальвазеи… Пусть ждет.
Послание хана больно уязвило самолюбие Александра. Ему ли, гордому князю, признать себя улусником? При одной мысли об этом охватывал гнев. Но Александр помнил развалины городов русских, знал силу Орды и потому сдержал себя, не посмеялся в лицо ордынянину, не изгнал его и его конников из города.
Не из страха перед ханом поступил он так, не себя жалел. «Погибну, кто рад будет гибели моей? — спрашивал Александр себя. — Вотчинники да об руку с ними лыцари ливонские. Тем, что ляжет костьми, не отвратим бед. Жесток и силен хан. Вернется на Русь войско ордынское — разрушит оно Новгород. Кровью людской потечет Волхов, пепел и камни останутся на месте славного города».
Душен и тяжел спертый воздух в горнице. Неподвижно стоят за окном клены и липы. Тронутая кое-где желтизной зеленая листва их бессильно поникла, словно увядшая. Доносится шум торга, и как будто вместе с этим шумом струятся в горницу запахи избяного дыма, перегретого дегтя, стоялых вод, — запахи изнывающего от жары города.
В переходе скрипят под ногами рассохшиеся половицы. В светлице княгини, куда вошел Александр, полумрак. Теплится огонек лампады перед темным киотом.
— Параша!