Забери меня в рай
Шрифт:
– Слушай, иди ты в задницу со своими этими знаниями!
– Сама иди! Раскомандовалась тут!
– Вот он, выходит, какой, наш Вадечка, – мальчик пристойненький, правильный, – со слащавой издёвкой произнесла она, горделиво подняв голову. И тут же заорала во всю глотку. – Только не знает этот Вадечка, что даже в тюрьме для таких вот слизняков трусливых, как ты, место отведено только возле параши! Понял?! – и Новогорская, оттолкнув Чарышева с прохода, будто ошпаренная выбежала из квартиры.
Чарышев, сражённый происшедшим, стоял посреди комнаты.
Дверь подъезда
– Ну что, чекисты сраные! – стоя перед машинами, провокационно орала Новогорская. – Лакеи партийные! Вы хоть что-нибудь способны по-человечески сделать?! – и она, схватив небольшой камень, неумело бросила его в сторону «Волги», из которой уже выскакивали гэбисты.
Первым к ней подбежал коренастый человек и резко потащил её за рукав. Новогорская отмахнулась. Затем гордо вскинула голову и, глядя на окна дома, крикнула:
– Я требую освобождения всех политзаклю… – в этот момент коренастый резко грубо схватил её за воротник. Новогорская попыталась освободиться, но тут же осела от подсечки сзади. С её головы свалилась шапочка, а из слетевших очков выскочило и запрыгало по асфальту толстое стёклышко.
Руки ей скрутили молниеносно два других сотрудника. Когда Леру волокли мимо окна, Чарышев увидел блеснувшие в её глазах слёзы. Всхлипывала она как-то по-детски. Будто не от боли. А от обиды. Как маленькая девочка, у которой только что улетел подаренный ей воздушный шарик.
С верхнего этажа вновь донёсся пьяненький голос мужичка:
– Ну, козлы… Вы мне спать дадите? Ур-р-р-оды! Ур-р-роды гремучие!
Вадим, не помня себя, выбежал на улицу и чуть было не попал под колеса отъезжавшей «Волги». Машина, не притормаживая, въехала под арку и скрылась из виду.
На асфальте лежало, поблёскивая, стёклышко от Лериных очков. Было тихо. Ночной воздух приятно наполнялся запахом терпкой свежести распускавшихся почек ясеня. Наступала весна.
Чарышев в эту ночь долго не мог заснуть. Он почему-то вспомнил, что никогда от своих родителей не слышал, чтобы они говорили добрые слова о власти. О той самой власти, о которой в газетах всё время писали, что она «истинно народная». А в последние годы мать, приходя из магазина, всё чаще и чаще недовольно повторяла: «Даже при Сталине цены снижали!»
Ему было обидно, что жили они всё время в скудности. Но когда наступали выборы, родители обязательно шли голосовать в ближайший клуб. И всегда голосовали за существующую власть. И точно так же жили и поступали все остальные. Может, это и есть рабская психология? – спрашивал себя Чарышев.
А рано утром его разбудил грозный голос бабы Фаи:
– Вадька, стервец! – и она без стука вошла в его комнату совсем непричёсанная, в мятой ночной сорочке. – Ты что же меня хочешь на старости лет в тюрьму посадить?! Не ожидала от тебя такой… Такой мерзости!
Не выспавшийся Чарышев, ничего не понимая, смотрел на неё удивлёнными глазами.
– Ну-ка, читай! – и она всучила ему пачку листовок. – В сортир сейчас пошла… И вот это там за
Вадим, поняв, что это те самые злополучные листовки, привстав с кровати, стал читать с дрожью в голосе:
– Идут бараны
И бьют в барабаны.
Шкуру на них дают
Сами бараны…
Чарышев неожиданно просветлел и стал обрадовано объяснять:
– Так это Брехт! Фаина Яковлевна! За это не посадят!
– Немец, что ли? – недоверчиво, но с непонятной надеждой спросила баба Фая.
– Ну да! Но он как бы… хороший немец…
– О, господи! Хрен редьки не слаще… Ты дальше читай! Крендель-мендель!
Чарышев опасливо и неуверенно продолжил:
– Мясник зовёт… – он приостановился, пытаясь подобрать нужный ритм.
– Мясник зовёт.
За ним бараны сдуру
Топочут слепо, за звеном звено,
И те, с кого давно на бойне сняли шкуру,
Идут в строю с живыми заодно…
Последние строки были отделены от основного текста, и Чарышев дочитывал их с недобрым предчувствием. Вначале было крупно выведено плакатным пером: «70 лет Октября = 40 лет террора + 30 лет застоя». Ниже: «Хватит быть безмозглым стадом!» Дальше: «Да здравствует Первое мая!»
– Ну что? Крендель-мендель! – мрачно посмотрела на побелевшего Вадима баба Фая. – Какого ещё ты Брехта-хрехта мне тут приплетёшь? А?!
– Я ничего не знал об этом, – растерянно стал оправдываться Чарышев. – Честное слово!
– Не знал, говоришь? А ты думаешь, я вчера ничего не слышала?! Слышала! И видела… Деваху эту больше не приводи! А вот это всё, – указала она на листовки, – сожги! Прямо сейчас! И ещё здесь вот, у себя, всё хорошенько-прехорошенько пересмотри! – сказала она, выходя из комнаты. – Всё пересмотри!
Чарышев сел на кровать и со злостью ударил рукой по одеялу: «Паскуда какая! Хоть бы предупредила!»
– Вадька! – вновь бесцеремонно распахнула дверь баба Фая. – У меня тетрадка есенинская вот. Та самая, любовница его, оставила. Ну про которую я тебе рассказывала. Как думаешь, может, её тоже выбросить? Вдруг антисоветчина какая-нибудь? Послушай, вот…
Баба Фая села на стул. Надела очки. Вновь встала. Прикрыла дверь и начала листать тетрадку в зелёной коленкоровой обложке:
– Это он письмо какой-то дамочке пишет… Вот, слушай: «…Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжёлую эпоху умерщвления личности… Ведь идёт совершенно не тот социализм, о котором я думал… Тесно в нём живому…» И дата стоит – 1920 год. Ох и голодуха тогда в Москве была, не дай бог, Вадька! Я всё как сейчас помню… И тиф, и холеру. Видела Кремль разрушенный. Это по нему большевики из орудий стреляли. Вот там, где сейчас ТАСС, тоже снарядом дом разворотило. И у нас здесь каждую ночь трупы на Бронной собирали. Но это уже когда Ленин «красный террор» объявил. Грузовик тогда с откинутым бортом по вечерам ездил. А на нём пулемёт стоял и палил по случайным прохожим… Та-та-та, как швейная машинка строчил. Наш дворник, татарин… Я как сейчас помню. Он утром убитых собирал почему-то в белом фартуке. И вот здесь под аркой складывал. Жуткое время было, Вадька.