Закат в крови(Роман)
Шрифт:
Можно ли забыть жаркие летние дни, лодку «Титаник», зеркальную ширь реки Кочеты, развесистые тополя, склонившие ветви к самой воде, зелено-желтые стены густого камыша, где хорошо удилась рыба?
Или приезды гостей из Екатеринодара, катание на лодках темными вечерами! Как тогда хватали за сердце грустные украинские и русские песни, дружный и вкрадчивый звон гитар… В непроглядной тьме южного вечера не было видно ни людей, ни лодок, мерцали, причудливо передвигаясь по реке, одни лишь ярко-зеленые, красные, синие, желтые, розовые огоньки гофрированных китайских
Женские, мужские голоса казались тоже разноцветными! Подзадориваемые бренчаньем гитар, они с каждым мгновением становились громче и возбужденней. Все это — и огни на реке, и голоса поющих — укрепляло любовь к ярким краскам, цветам, всему тому радужно-живописному, что и по сей час живет в душе и кажется сном веселых лет.
Да, было хорошо, быть может, незаслуженно и даже непростительно, и все же очень хорошо. И уже по одному этому нельзя допустить, чтобы восторжествовали безумие, разрушение, ненависть, смерть. Надо все сделать, чтобы вновь по Черноморской линии помчались сверкающие курьерские поезда, чтобы Россия избавилась от смуты и смрада, интеллигенция отрастила опаленные крылья и бережно пестовала новых Репиных и Серовых, архитекторы строили дворцы и храмы и можно было, отдаваясь грустным раздумьям, слушать, как с высокой колокольни прицепиловской церкви наплывает медленный, умиротворяющий вечерний благовест, а из распахнутых в сад окон несутся резвые и тревожные разбеги шубертовских аккордов и кукушка за рекой обещает долгие годы счастливой жизни.
Ивлев подошел к маленькой, будто в землю вросшей, молчаливой станции, носившей странное название Ведмидивка. У пустынного перрона неподвижно стоял поезд из двух открытых платформ и одного наглухо закрытого товарного вагона. На передней платформе у ручного французского пулемета, укрепленного на высокой треноге, вытянулся тоненький юнкер с короткой офицерской шашкой, и был он хрупок и легок, как нарядный мотылек, которого вот-вот вместе с его игрушечным пулеметом сильным порывом ветра снесет с платформы.
«Мальчик, совсем мальчик! — подумал Ивлев. — Неужели у екатеринодарских добровольцев нет ни орудий, ни настоящих станковых пулеметов, ни опытных офицеров? Для того чтобы здесь, в двадцати верстах от Тимашевской, переполненной солдатскими эшелонами, держать фронт, надо по меньшей мере иметь бронепоезд и не менее полка хорошо вооруженной пехоты. Как же всюду у нас тонко!..»
Завидя приближающегося матроса, юнкер взялся за рукоять пулемета-кольта.
— Ваше благородие, господин юнкер! — закричал Ивлев, поднеся руку к бескозырке. — Разрешите обратиться…
— Пожалуйста! — важно пробасил в ответ юнкер и по-мальчишески приосанился.
— Скажите, бога ради: кого я должен просить здесь, на станции, чтобы меня поскорей доставили в Екатеринодар к войсковому атаману. Я — поручик, фамилия моя — Ивлев. Маскировка под матроса вам, конечно, понятна.
— Идите, господин поручик, в комнату дежурного по станции, — сказал юнкер. — Там командир нашего отряда юнкер Олсуфьев. Расскажите ему все, и мы, наверное, домчим вас этим же поездом.
Глава
Ивлев первым выпрыгнул на платформу Черноморского вокзала, за ним — юнкер Николай Олсуфьев.
Февральский день выдался хмурым. Однако Ивлеву было невыразимо радостно ступать живым и невредимым по родной екатеринодарской земле. Не каждому офицеру судьба дарует такое!
Олсуфьев, заправляя на ходу под козырек фуражки свой чуб, сказал:
— Пошли скорей! Вот, кстати, и трамвай. На нем как раз докатим до атаманского дворца.
Действительно, у вокзала остановился маленький синий вагон, такой милый, как само детство. Ничего в облике трамвая и его окраске не изменилось, будто и не было никакой войны и долгих лет разлуки с Екатеринодаром.
Вагон был пуст. Ивлев рывком рванул дверь и поднялся на переднюю площадку, на которой стоял у мотора, держа медную ручку, седоусый пожилой вагоновожатый. Очевидно приняв Ивлева за матроса-большевика, схваченного юнкерами, он сочувственно поглядел ему в лицо. Имитируя ухватки и манеры матерого флотского, Ивлев лихо бросил:
— Кати, браток, до самого Екатерининского сквера!
Вагоновожатый тотчас же крутнул медную ручку мотора.
Дребезжа и подпрыгивая на стыках рельс, трамвай понесся по безлюдному городскому выгону мимо знакомых с детства, наглухо закрытых казенных амбаров.
— Екатеринодарские добровольцы удивительно беспечны, — сказал с укором Ивлев Олсуфьеву, севшему рядом на скамью. — Со стороны Тимашевской могут в любой момент нагрянуть красногвардейцы. А на Черноморском вокзале, кроме двух казачьих офицеров, никого.
— Да, — согласился Олсуфьев, — если на Тихорецком и Кавказском направлениях у нас имеются кое-какие войска, то здесь, по сути дела, нет ничего, если не считать нашего юнкерского поезда. Атаман Филимонов слишком надеется на казаков станиц Медведовской, Мышастовской и Новотитаровской. Мол, они не пропустят большевиков.
У скотобойни трамвай на минуту остановился, и Олсуфьев крикнул:
— Езжай, езжай! Мы в атаманский дворец!
Ростовский бульвар и широкая улица, разделенная им, показались пустынными. Ивлев сказал:
— В Ростове было веселей.
Трамвай замедлил ход. Через улицу к городскому кладбищу направлялись траурные дроги. Две согбенные старухи в черных салопах плелись за белобородым дедом, лежавшим в коричневом гробу.
Олсуфьев сказал:
— Говорят, покойника встретить — это к счастью.
Ивлев отвернулся от окна, чтобы не видеть желтой, как тыква, головы, прыгающей в гробу.
По Красной улице туда и сюда сновали трамваи. За их стеклами мелькали оживленные лица милых екатеринодарских девушек. Среди них могла оказаться Инна и ее гимназические подруги Миля Морецкая, Маша Разумовская, Глаша Первоцвет. Впрочем, вряд ли он узнает их. За четыре года войны они, поди, из девочек-подростков с наивными косичками превратились в настоящих барышень.
— А Красная все-таки живет, даже винные магазины открыты, — заметил Ивлев.