Заколдованная рубашка
Шрифт:
12. «АНГЕЛ-ВОИТЕЛЬ»
Золотисто-рыжий вечер спустился над Римом. Постепенно затихали, будто таяли в сумерках, пронзительные голоса газетчиков, стук экипажей. Из крохотного садика палаццо Марескотти в открытые окна студии тек сладкий запах жасмина и зацветающих лимонов. В садике разговаривали и смеялись, и Александра Николаевна, позирующая в студии для портрета, узнавала издали голоса. Вот сказал что-то своим неторопливым, обстоятельным баском Владимир Ковалевский, русский юноша, биолог, посланный в Италию корреспондентом «Санкт-Петербургских ведомостей».
Александра Николаевна чуть пожала плечом: бестактно просить горбатого петь гусарские романсы. Но из сада уже послышался томный тенорок Латынина:
Мадам, за гусара замолвите слово:
Ваш муж не пускает меня на постой,
Но женское сердце нежнее мужского,
И, может быть, сжалитесь вы надо мной.
Я в доме у вас не нарушу покоя,
Смирнее меня не найти из полка,
И коль несвободен ваш дом от постоя,
То нет ли хоть в сердце у вас уголка?
Гитара смолкла на густом аккорде. В садике зааплодировали.
— Обожаю, черт возьми, наши романсы! — воскликнул Якоби. — Я хоть и не был военным, а вполне ощущаю их поэзию и ни за что не променял бы их на здешние сладкие серенады!
И снова кто-то зааплодировал его словам. А Верещагин знай пишет себе да пишет. Ни романс, ни аплодисменты до него, видимо, и не дошли: словно на дне моря человек… Недаром все русские художники в Риме называют его подвижником и уверяют в шутку, будто перед каждой новой картиной Василий Петрович идет в церковь — исповедоваться и причащаться. И ведь всего двадцать пять лет художнику, а он — стипендиат академии, и новая его картина «Ночь на Голгофе» будет, как говорят знатоки, событием в мире искусства.
Александра Николаевна смотрит на Верещагина. Скуластое лицо с темной редкой бородкой и усами, густые волосы на косой ряд — решительно ничего «художнического» в наружности. И вместе с тем это лицо, изглоданное одной страстью, отрешенное от всего обыденного и низменного. Художник то и дело вскидывает на модель острые, будто вытягивающие что-то из самой глубины глаза — и снова к мольберту.
— Василий Петрович, можно немного передохнуть?
У «Ангела-Воителя» голос был низкий, чуть хрипловатый. Ленивый, пленительный голос. Верещагин посмотрел растерянно. Медленно опускался он на землю.
— О, конечно, конечно! Милая, голубушка вы моя, я совсем вас замучил! — забормотал он. — Ох, какой же я осел! И вообще, я уже кончил на сегодня. Вот только волосы пройду кое-где. Никак не поймать мне это бледное, северное золото… Удивительного цвета у вас волосы, барыня моя!
И, говоря так, Верещагин все не мог оторваться от холста, все что-то трогал кисточкой, все нетерпеливо и жадно вглядывался в свою модель.
Александре Николаевне Якоби было немногим больше двадцати лет. Верещагин писал ее в короткой безрукавке,
И фигура у нее была под стать лицу: не тоненькая, скорее даже полноватая, но сильная и гибкая. Она легко двигалась и красиво поворачивала голову с низко заложенной золотой косой. Верещагин как завороженный смотрел на эту косу.
— Никак не дается, ну никак! — бормотал он с напряжением. В руке он все еще держал кисть. — Да и не только цвет не получается. Мне вашу суть, ваше нутро надо выразить, а пока — только бледная тень.
Александра Николаевна увидела вдруг пальцы художника. Они дрожали, теребили кисть. Усмешка, проступившая было у нее на губах, исчезла. Все было очень всерьез.
— В чем же вы, Василий Петрович, видите мою суть? — медленно проговорила она.
— Вы — Жанна д'Арк. Вы — воительница за правду. В вас это сильнее всего говорит. Вы этим жаром так и полыхаете и тех, кто к вам приближается, опаляете, — угрюмо сказал Верещагин. — А я бездарен, не могу этого выразить.
Он отвернулся к окну. Стали видны его острые лопатки, выпирающие под черным глухим сюртуком.
«Господи, кажется, сейчас заплачет!» — с отчаянием подумала Александра Николаевна.
— Вы просто устали, дорогой друг! — Она быстро подошла к художнику, положила ему на плечо руку. — Завтра опять я буду вам позировать, и вы свежим глазом все поймаете, что хотели: и цвет волос, и мою, конечно, целиком выдуманную вами суть. А сейчас мойте руки, да пойдем в сад. Я слышу, нынче нашло много разного народа.
Верещагин, все еще поглощенный своей неудачей, начал хмуро отговариваться.
— Не упирайтесь, — перебила его Александра Николаевна. — Нынче обещался быть Мечников с маленьким Есиповым.
— Левушка? — оживился Верещагин. — Разве он еще здесь? А я воображал, что он давно где-нибудь в Сицилии, выбирает там самое гиблое болото для своей коммуны.
— В Сицилию он собирается, но, кажется, вовсе не по делам своей коммуны, — отозвалась Александра Николаевна.
— А для чего же?
— Кажется, там что-то назревает. Сицилийцы послали гонцов… Вы знаете, к кому, — осторожно выбирая слова, сказала «Ангел-Воитель».
13. Встреча на улице
Верещагин глянул ей в глаза.
— Ага, значит, не только заговорщица, но и вербовщица. И вербуете для Гарибальди наших, русских, — сказал он. — Ах, как я прав был в вашей сути! — И он снова повторил, что не пойдет к гостям. — Некогда, завтра надо рано вставать — ехать на этюды.
— Это для какой же картины? Для «Голгофы», или новую задумали?
Василий Петрович поежился. Суеверный, как все художники, он не любил говорить о своих новых работах. Но Александра Николаевна смотрела с таким добрым участием! Невозможно было ей отказать.