Закон предков(Рассказы)
Шрифт:
— Кино будет? Настоящее кино?
— Почти настоящее, — улыбнулся Бродский. — Хочешь, тебя научу снимать?
— Опа! — обрадовался Пею.
Бродскому все больше и больше нравился этот востроглазый и услужливый якутенок. Услужливость Пею вовсе не была сродни той услужливости, за которой таится корысть или желание подольстить. Бродский надеялся, что они с Пею крепко подружатся. Само собой разумеется, что Пею останется в геологическом лагере вместе с отцом. Просьба старика Луглукэ — вернуть скорее лодку — забылась. Да и в уме совершенно не укладывалось, что отец может толкнуть мальчика на единоборство с холодными стремнинами
Но утром следующего дня так и случилось. Они поужинали в лагере за настоящим столом, выспались в тепле палаток, где всю ночь бормотали маленькие железные печки, а на рассвете Кытаат посадил двенадцатилетнего сына в лодку и помог ему завести мотор. Пею сделал вдоль берега полукруг, течение рывком подхватило лодку, и она, сильно задирая вверх опустевший корпус, скрылась за космами ивняка.
Когда Шамарин и Бродский вышли к реке помыться, на берегу не было ни Пею, ни лодки. Сидел на бревне Кытаат и сильней, чем обычно, коптил трубкой.
— Пею еще спит? — спросил Бродский.
— Уплыл, — сказал Кытаат, — лодку погнал Пею. Луглукэ ждет лодку.
— Один поплыл?!
— Ну.
Равнодушное это «ну» сразило и Бродского и Шамарина. Бродский даже уронил в воду мыло.
— Ну, Федоров, ну, Федоров! — раздул ноздри Шамарин. — Если мальчик утонет, я тебя под суд отдам!
— Не бойся, — миролюбиво сказал Кытаат, — Луглукэ лодку надо быстрей, шкуры сдавать поедет.
— Да ты, дурья твоя голова, — не вытерпел Шамарин и постучал себе пальцем по лбу, — разве не видел, какие там камни? Мальчик дороже лодки и всех шкур твоего Луглукэ. Ведь это твой единственный сын!
У Кытаата действительно было пять дочерей, а Пею — единственный сын.
— Хороший мальчик дороже, плохой не дороже! — упрямо и непонятно сказал проводник.
Бродский вначале отнес эти слева якута на счет скудоумия, но потом ему показалось, что в простом сочетании слов спрятан глубокий житейский смысл. Чудился в нем гул далеких эпох, и странным образом эти слова Кытаат перекликались с наивными, но загадочно-значительными рисунками Суруктаах Хайаи.
Бродский в кирзовых сапогах и брезентовых рукавицах вместе со всеми рабочими рыл траншеи, носил на спине тяжелые ящики с инструментами и рюкзаки с образцами пород, пресекая всякие поблажки со стороны Шамарина. Он работал и все думал над загадкой слов якута. Кытаат ходил молчаливый и мрачный, Бродский не решался подойти к нему с разговором.
И только на третий день, когда по рации сообщили, что Пею — живой и невредимый — приплыл в поселок, Кытаат объяснил Бродскому:
— Начальник-то наш кричал: утонет, утонет! Неловкий мальчик утонет — ему же, поди, лучше будет. Неловкий, боязливый мальчик плохим вырастет — жить человеку плохо, зачем жить? Ловкий и смелый мальчик все пройдет — красиво жить будет! Такого мальчика шибко надо, ая! Плохого не надо — куда?
— Да это чистый фрейдизм! — изумился Шамарин.
Кытаат, Шамарин и Бродский сидели на берегу вечернего Токко, когда возник этот спор. Свиваясь и перебирая красноватый отсвет заката, неслись стеклистые струи Токко. Внизу глухо роптал перекат.
— А я думаю, что тут что-то есть! — сказал Бродский.
— И думать нечего: фрейдизм!
— Да при чем тут фрейдизм-то? — соскочил Бродский. — При чем?
Бродский сунул руки в карманы брюк и забегал по берегу. За эти дни лицо его заветрило
— Скажи, Кытаат, ты знаешь Фрейда?
Кытаат, усмехаясь, молча дымил трубкой, поглядывал с хитрецой. Пропуская мимо ушей непонятные заковыристые слова, якут, похоже, прекрасно улавливал смысл спора.
— Никогда не соглашусь, — упрямо мотнул головой Шамарин. — Дядя у меня охотник был, так щенков выбирал: сажал их, еще слепых совсем, на высокий чурбак, и они оттуда срывались один за другим. Оставался на чурбаке один какой-нибудь. Этого архаровца дядя оставлял себе, остальных — головой в омут.
— Да зачем хвататься за крайность? Но — ты послушай! — я у себя на работе вижу… Ты сам как-то написал мне в письме: ваши сельхозмашины-де не выдерживают никакой критики, они недалеко ушли от телеги и самопрялки. Согласен! Но что я один-то сделаю? У меня же в отделе атрофики сидят! Марья Федосеевна играет роль мамы-чаевницы, целый день на плитке чаи заваривает, потчует чаями весь отдел и два соседних. Голиков, молодой и довольно способный инженер, возмечтал о лаврах великого математика — от сельского хозяйства, видите ли, его тошнит! Степаненко помешался на диссертации. Лаборантка Татьяничева половину рабочего дня листает театральные журналы — спит и видит себя артисткой, хотя, как говорится, ей «медведь на ухо наступил». С кем и как мне работать?!
— А ты уволь их, набери таких, чтоб умели и хотели работать, — не выдержал Шамарин. — Есть ведь немало людей стоящих!
— Вот уж поистине «все возвращается на круги своя»! — хлопнул себя по бедрам Бродский и даже присел от хохота. — А ты забыл, что есть профсоюз и плюс еще двести разных параграфов, не считая пресловутых протекций? То-то!
Бродский поднял полосатый цветастый камень и подбросил его на ладони:
— Таким, как Марья Федосеевна или Голиков, я бы платил что-то вроде пенсии, как инвалидам: пусть они сидят дома и не мешают работать тем, кто хочет и умеет работать по-настоящему! Это обойдется дешевле для государства.
Бродский подбросил камень, поймал и крепко сжал его в кулаке.
Шамарин сердито швырнул в кусты корень, который строгал во время всего спора, встал и быстро зашагал в сторону палаток — обиделся.
— Индивидум и есть! — бросил на ходу Бродскому.
— К утру оттает, ая! — сказал Кытаат и выбил о носок сапога догоревшую трубку.
Он внимательно посмотрел на Бродского:
— Ты большой человек, однако-то, пошто в лес ездишь работать в отпуск? Курорт надо ехать!
— Не люблю курортов. Я выдумываю машины, которые помогают выращивать и убирать хлеб. Я хочу видеть людей, которые едят этот хлеб, — не во время безделья, а во время работы. И землю люблю смотреть— разные новые места.
— Ая! — уважительно воскликнул якут.
— Вот буду зимой вспоминать тебя и Пею — и, глядишь, выдумаю что-нибудь хорошее.
— Но-о! — еще раз выразил свое удивление Кытаат.
Вечер незаметно перешел в зыбкую северную ночь.
Отрывисто и гортанно вскрикивала ночная птица, мигали, перезваниваясь, яркие зеленые звезды, и, поблескивая, наполняя воздух запахом талых снегов, неслись струи Токко. Бродскому показалось: не река это, а сама жизнь — суровая, беспощадная и прекрасная — несет в базальтовых берегах свои стремнины.