Закон предков(Рассказы)
Шрифт:
«Выгнали, говорит, выгнали!» — трясся и бормотал про себя старик. Улькан попал в самое слабое место. Это его-то, Ченгу, выгнали? Нет — сам ушел! Правда было: молодой, работал начальником — сам ушел! Все бросил и ушел в гольцы, к оленям. Боялся. Голова у него такая была: видел чужую глупость далеко вперед. Бумагу писало высокое краевое начальство, а в ней скрывалась ошибка, от которой будет худо лет через пять или двадцать. В Урях-Няме, к примеру, бумага приказывала строить звероферму, а корм брать в Благовещенске или на берегу Охотского моря.
Или вот школа. Бумага велела школу строить и учить детишек так и тому, чему ребятишек учат в теплых краях — одинаково! Читать учат, формулы и цифры писать учат — шить теплые меховые унты и пасти оленей не учат. Из такой школы, полагал Ченга, выйдут бесполезные для тайги и хозяйства люди — люди, которые не умеют разжечь костер и завьючить оленя. Школы везде должны быть разные, — смотря какой край.
Но своих мыслей молодой Ченга боялся, не мог их никому высказать. Разве он умнее высоких начальников: они там, наверху, все равно что боги — непогрешимы! Боги сердятся, мечут разящие молнии, когда им советуют.
Своих мыслей Ченга боялся. Со временем ему стало казаться, что за ним незримо следят, смотрят, целят в голову. И Ченга не выдержал, ушел в колхоз рядовым оленеводом.
Голову, понял к старости Ченга, природа дала ему большую, хорошую. Был в ней ум, а смелости не было. Все казалось: мудрецов и умников убивают первыми. Но ведь потом, много времени спустя, все переделывали так, как думал Ченга.
Токовала в камнях ночная птица, глухо ревела внизу Куварка, волоча по камням гул времени.
На Тыгду за продуктами Ченга сходил сам, с Ульканом он перестал разговаривать. Остаток летовки все трое провели в молчании. Лишь глухонемой Федор иногда гукал, чему-нибудь удивляясь.
Улькан ходил по отрогам хребта, следил медведя. Зверь всякий раз ускользал.
Один раз Улькан вернулся с мотком проволоки и обрывком троса — набрел на старую стоянку геологов. Из проволоки и куска брезента Улькан сделал себе висячую кровать под деревьями — окончательно отделился от пастухов. Валялся в устроенном гамаке, когда не ходил по лесу с карабином, вертел радио. Пасти оленей шел с руганью («Чертова работа!»), но и там ничего не делал: ложился на мох и спал. Ченга будил его молча, пихал в бок.
С Куварки ушли, когда гольцы почуяли зиму и стали спускать границу снегов вниз.
Улькан ушел последнем: на кромке снегов он заметил свежие следы медведя. Парень погнался и увидел на фоне белизны гольцов четкий силуэт хомоты. Зверь был большой и черный, с белым галстуком на груди. След широкий — такой же, какой они увидели в первый день на полу зимовья, заляпанном тестом. Красный от досады и злости, Улькан бегал по кромке снега: исчезли патроны от карабина — не было ни одного патрона!
…На следующее лето в гольцы поднялись со стадом оленей трое. Третьим был старик Чокоты. Ченга взял его вместо Улькана.
Продукты забросили на Кувыкту опять вертолетом,
Но там, где тропа делает изгиб и поднимается на бугор с избушкой, Ченга вздрогнул, как и в тот год. Крыша избушки была опять сворочена набок (ведь ее подправили!), а дверь сброшена с петель. И что-то бугрилось там, между деревьями и избушкой, и нехороший запах сносило вниз.
Вблизи разглядели: удавленный тракторным тросом, в дверях избушки лежит медведь. Клочья шерсти висят на сучьях, на стенах избушки, лежат на земле. Сквозь пыль и грязь проглядывал белый галстук — во всю грудь медведя. Из пасти зверя выпал язык, и по нему ползали рыжие муравьи. Не зря, значит, Улькан не спешил тогда уходить с Куварки! Трос, который поддерживал его гамак, теперь висел на шее медведя, истертой до кости.
Глухонемой Федор взбулькивал горлом и скорбно хлопал себя по бедрам. Показал жестами старику Чокоты, какой это был хитрый и ловкий медведь.
— Умник был, дяличи! — хмуро сказал Ченга.
Догнали испуганно и дико хоркающих оленей с вьюками на спинах и поехали искать новое место для стоянки.
Захарка
Война закончилась, но отец домой не вернулся. Не веря бумаге «пропал без вести», мать все ждала, надеялась. Мы перебивались кое-как. Хлеб еще давали по карточкам: кирпичной твердости горбушка в день на семью. К тому же я утопил карточки — упал в реку, которую переходил вброд. Сумку с хлебом и карточками замотало на перекате и унесло.
Мать была так напугана утерей карточек, что не могла ни ругаться, ни плакать. Она долго сидела в оцепенении, потом достала из сундука отцову рубаху, мешочек махорки и четверток спирту. Спирт берегся на случай возвращения отца, и мать, как бы извиняясь, сказала мне:
— Не умирать же нам с голоду! Пойдешь завтра к эвенкам в Няму. Найди там Захарку, отдай ему все это и попроси дичи. Захарка — большой зверовщик, у него всегда есть запас. Он славный, Захарка-то!
В Няму я вышел рано, едва рассвело. А пришел к концу дня, в сумерках, в разбитых ботинках. Встретила меня свора тощих и злых собак, рванувшихся от дымящих чумов. У собак меня отобрала старуха, похожая на черный сушеный гриб.
— Где тут Серенгеев Захарка живет? — спросил я старуху.
Сморщенной легкой ладошкой старуха махнула на чум, пестрый от заплат.
Внутрь заходить я боялся, потому что за стенкой чума раздавались звуки, похожие на рычание.
Старуха выявила неожиданно резкий и звонкий голос, крича Захарку. Рычание прекратилось, и спустя какое-то время из чума вывалилось хилое заспанное существо в больших кожаных штанах. Над голяшками унтов штаны вздувались наподобие двух дирижаблей. Незнакомо и пугающе на меня глянул единственный глаз человечка, а съехавший набок рот его был когда-то разорван и зарос, как у рыбы, которая сорвалась с крючка.