Закон Шруделя (сборник)
Шрифт:
— А какая разница?
Шрудель махнул рукой — мол, что с ребенка неразумного возьмешь?
— Короче, ты идешь или нет?
Гриша пробурчал что-то, но все-таки встал — в конце концов, в этом безумии было что-то привлекательное.
К киноклубу, находившемуся где-то на противоположной окраине Москвы, они подъехали через час. Их подбросил на машине приятель Шруделя, Лева Коваль, который пребывал в каком-то эйфорическом возбуждении от предстоящего кинопросмотра, все время размахивал руками, так что казалось, не он ведет машину, а она сама едет туда, куда надо.
— Вот подфартило так подфартило! — кричал он, отчаянно жестикулируя.
Шрудель спал, прислонившись головой к стеклу. Гриша зевал и сонно всматривался в непроглядную московскую ночь за окном. По сравнению с современной сияющей неоном Москвой эта Москва казалась глухой пещерой. Грише очень хотелось знать, куда они едут, но беспокоить Леву было боязно — тот и так был перевозбужден — не ровен час, угробит всех на радостях.
Кинозал оказался настолько
— Добрый вечер или, скорее, доброй ночи, — начал он под дружеский смех. — Рад, что вы пришли. Показ этот своеобычный. Вы увидите рабочий материал. Я бы не стал демонстрировать незаконченный фильм, но ситуация сложилась напряженная, не буду вдаваться в производственные подробности, и, опасаясь, что фильм выйдет либо в искореженном виде, либо вообще не выйдет, я с помощью друзей решил устроить этот небольшой показ. Для своих, так сказать. Спасибо за внимание. И еще раз извините за столь поздний час. К сожалению, другого времени мы найти не смогли.
Вступление было интригующим, и режиссеру бурно зааплодировали. Он же скромно сел в первый ряд и печально уставился на экран. А там тем временем замелькало какое-то повествование из современной жизни. Смотреть было непросто: монтаж явно требовал доработки, а «черновые» голоса актеров звучали глухо и неразборчиво. Однако в самом действии никакой крамолы Гриша не заметил. Речь шла о двух влюбленных, которые никак не могли соединиться. У нее был муж, которого она жалела, у него — истеричная невеста, которую он жалел. При этом оба героя были окружены каким-то бесконечным вещизмом: муж героини озабоченно копил деньги на машину, заставляя жену приносить этому молоху вечные жертвы, а невеста героя была помешана на тряпках и навязчивой идее о собственной квартире. Сами же влюбленные к бытовым удовольствиям относились без излишнего трепета и с радостью вырывались в кино и театр. Или просто гуляли, бесконечно болтая. И чем глубже они погружались в это бесконечное вранье своим близким, чем больше препятствий оказывалось на их пути, тем ближе они становились друг другу. При этом ни невеста героя, ни муж героини не вызывали особой антипатии — люди как люди. И даже сами герои сосуществовали с ними в какой-то животной гармонии, спокойной и независимой. Так продолжалось полгода, пока наконец герои не решили порвать мешающие им узы брачных и полубрачных отношений и соединиться. Далось им это нелегко: невеста из мести переспала с каким-то случайным знакомым, а муж героини (теперь уже бывший) запил и пропил все деньги, которые до этого копил на автомобиль. Зато они были свободны. Никаких ухищрений, вранья и пряток. И тут-то оказалось, что они… совершенно не могут общаться. Они смотрели друг на друга с каким-то болезненным удивлением и не боялись признаться в этом тупике. Чтобы не обидеть другого. Ведь этот другой уже чем-то пожертвовал. В итоге они расстались. Цель оказалась скучнее средства. При этом ни один из них не вернулся к предыдущему сожителю. В фильме была какая-то щемящая атмосфера медленного распада отношений между людьми, утраты способности общаться. Общение стало возможным лишь в двух случаях: когда оно необязательно и поверхностно (как в случае с родными) или когда оно вырастало из преодоления чего-либо (как в случае с героями). Но стоило исчезнуть препятствиям, как героям пришлось перейти на иной уровень отношений. Этого они сделать не сумели, поскольку не могли перенести полноценность общения в бытовую среду. Оказывается, в них изначально жило отчуждение. Именно поэтому они так уютно себя ощущали в своих браках-полубраках. Там это отчуждение было нормой.
Когда фильм закончился, зрители цепочкой потянулись к режиссеру, хлопая его по плечу и говоря что-то типа: «Молодец, старик, не ожидал». Кое-кто, впрочем, был разочарован — вступительное слово режиссера предвещало что-то более остросоциальное.
С этой группой недовольных тут же сцепился Шрудель, который в короткий промежуток между окончанием фильма и началом дискуссии умудрился где-то принять на грудь.
— Куда ж социальнее?! — грозно хрипел он. — Это ж про вас и снято! Когда препятствий не будет, тогда и говорить вам будет не о чем.
Режиссер попытался вяло возразить, что, мол, это все-таки мелодрама и не надо… но Шрудель бесцеремонно перебил его:
— Старик, ты сейчас не встревай! Художник сам не знает, что снял. Это нормально.
Режиссер смущенно замолчал.
— Шестидесятые! — пафосно закричал Шрудель, так, чтобы, не дай бог, его не перекричал кто-то другой. — Куда делось ваше братство? Все. Кончился золотой век. Все разбрелись по своим квартирам. Раньше мы общались потому, что мы были просто интересны друг другу. Теперь мы общаемся только потому, что у нас общие проблемы — некое идеологическое давление. А когда и его не станет, вообще плюнем друг другу в морду. Вот она — тенденция. Дайте нам телевизор вместо кино и персональное авто вместо метро!
Тут поднялся дикий ор.
— Ну, все! Вова начал поиски черной кошки в темной комнате!
— Да ты сам придумал себе это братство! Где ты его видел?
— А главное, где ты его в фильме увидел? Точнее, не увидел.
— Фильм о мимолетности любви, а Шрудель опять смыслы пошел выискивать!
Все, словно следуя невидимому приказу, одновременно вытащили сигареты
Шрудель бросился защищать свою концепцию с таким напором, словно это он сам снял фильм. Более того, за пару минут ему удалось убедить в своей концепции нескольких людей, включая испуганного режиссера и оператора фильма, которые, кажется, просто боялись возражать. Тут мужчина в больших роговых очках предложил опровергнуть на практике теорию Шруделя о распаде отношений и пригласил всех желающих к себе домой, благо он недалеко живет. Шумная компания (человек двадцать) вывалила в четыре утра на улицу и отправилась к приглашающему домой. Гриша шел в самой гуще этой компании, поражаясь, с какой легкостью двадцать человек ночью да еще посреди недели идут обсуждать просмотренный фильм. По-видимому, на работу никому из них не надо было вставать.
Мужчина в очках оказался, собственно, сценаристом фильма. Все называли его Мотя, но было ли это его сокращением от имени или кличкой, Гриша так и не понял. Жил Мотя действительно недалеко от клуба, и потому уже через десять минут вся компания шумным кагалом ввалилась к нему в квартиру. Краем глаза Гриша заметил метнувшуюся по коридору сонную женщину в халате — видимо, Мотину жену. С тихим, но отчетливым «о, господи!» она скрылась в спальне, не поздоровавшись с гостями. Очевидно, Мотя отличался гостеприимным нравом, и подобные компании были здесь не в новинку. Шумная толпа тут же расположилась на кухне. Дальше все было, как писал поэт — «приспела скоро водочка, приспела и закусочка». Первые рюмки были опрокинуты, и спор понесся дальше. В воздухе грозно зазвенели слова «структурализм», «амбивалентный» и «кенозис». Спорили так ожесточенно, как будто на этой кухне решалась судьба России. Весь этот крик перемежался крепкими словечками, редкими взрывами хохота и чьим-то хриплым кашлем, владельца которого Гриша никак не мог установить. И это его почему-то раздражало. Закончилось все тем, что в дверь кухни просунулась голова Мотиной жены, которая, гневно раздувая ноздри и прожигая Мотю укоризненным взглядом, многозначительно постучала себя кулаком по голове. После чего исчезла, а Мотя виновато забормотал, мол, тише, мужики, дети спят. Все тут же почему-то перешли на демонстративно запредельный шепот, словно пытаясь таким образом компенсировать свой предыдущий запредельный ор. Но дискуссия уже потеряла свою привлекательность — спорить шепотом почти невозможно, и подуставший от крика народ разбрелся в разные стороны. Теперь все снова говорили нормальными голосами, но каждый в своем узком кругу. В одном углу трое мужчин отчаянно славянской внешности увлеченно спорили о перспективах еврейской иммиграции, в другом щуплый молодой человек заикающимся голосом доказывал своему оппоненту, миловидной женщине средних лет, не вынимавшей изо рта сигарету, что «Белая гвардия» лучше «Мастера и Маргариты», и она это поймет, когда подрастет, хотя та была старше его лет на десять. У окна просто травили анекдоты. Один из рассказывающих, доходя до финальной фразы, почему-то хватал слушателей за руки, будто пытался удержать не только их внимание, но и их самих. Последние слова он говорил, давясь от смеха так, что никто ничего не мог разобрать, и его несколько раз переспрашивали: «Чего-чего?» Шрудель беседовал с Мотей и еще каким-то здоровяком, который все время поправлял сползавшие на нос очки и нервно теребил пестрый шейный платок. «Поэт, наверное», — подумал про него Гриша. Лева Коваль, которому хватило пары рюмок, спал на полу у рукомойника, подложив под голову веник. В кресле у двери одиноко бренчал на гитаре мужчина с седыми висками. Он тихо напевал себе что-то под нос, но иногда повышал голос, явно надеясь, что на него, рано или поздно, обратят внимание. Этот нехитрый трюк в итоге ему удался, и все (уже изрядно поддавшие) уселись вокруг гитариста, полушепотом подпевая его негромким бардовским песням. Прошлись по всем хитам: от довоенных песен и Окуджавы до знаменитой «Песни про собачку Тябу», где снова превысили допустимую громкость, дойдя до строчки «И скажет псу „Привет, дружок!“ незлобный дворник, дядя Коля, алкоголик». Шрудель не пел, потому что не любил пьяное хоровое пение, но для вида что-то подмяукивал. Пару раз в перерывах между песнями он попытался возобновить спор и даже начал что-то говорить про «Последнюю шпалу», но его «зашикали», сказав, что хрен с ними, со шпалами — главное, чтоб рельсы были. Обескураженный таким ответом Шрудель уселся за стол и начал озлобленно грызть кусок черствого черного хлеба, макая его в уже давно вылизанную банку из-под бычков в томате. Потом закурил, приспособив эту же банку под пепельницу. Правда, алкоголь заметно снизил скорость его реакции, и он все время запаздывал со сбрасыванием пепла — за пару секунд до банки пепел падал с кончика сигареты на скатерть, но он этого не замечал и продолжал яростно постукивать сигаретой по краю банки, не видя, что процесс уже обессмыслился. Гриша чувствовал себя сонным, но отчего-то счастливым. До того, как потерять артикуляцию от выпитого спиртного, он даже успел вступить с кем-то в спор о Советском Союзе, предрекая ему крах через пятнадцать лет. И хотя над ним посмеялись, он не обиделся. Смеялись так, как смеются над близкими друзьями, дружелюбно и легко.
Неожиданно здоровяк с шейным платком, которого Гриша принял за поэта, будучи в приличной кондиции, звонко крикнул:
— Друзья, слушайте! Я предлагаю сейчас всем рвануть на вокзал и махнуть в Ленинград. Ну что у нас, людей искусства, по червонцу на творческую командировку не найдется?!
К ужасу порядком захмелевшего Гриши, который чувствовал, что ему не то что до Ленинграда, а и до ближайшей двери без приключений не дойти, все идею поддержали.
«Мысль!», «Точно!», «За это надо выпить!» — понеслось со всех сторон.