Записи и выписки
Шрифт:
Его все-таки приняли в Союз писателей, хотя кто-то и посылал на него в приемную настойчивые доносы. На официальном языке доносы назывались «сигналами», а на неофициальном «телегами». «В прошлом веке было слов о доносчик, а теперь? Сигнальщик?» — «Тележник», — сказал я. «А я думал, что телега — этимологически — это только о том, что связано с выездами и невыездами».
При первых своих заграничных командировках он говорил: «Посылающие меня имеют вид тоски, позабавленности и сочувствия».
Возвращаясь, он со вкусом пересказывал впечатления
«Купол св. Петра — все другие купола на него похожи, а он на них — нет».
«Римская культура — открыта, римские развалины вродились в барочный Рим. (NB — так ли это было для дю Белле?) А греческая — самозамкнута, и Парфенон, повернутый задом к входящему на акрополь, — это все равно что Т. М., которой я совсем не нужен». (Здесь была названа наша коллега, прекрасный человек и ученый, которая, однако, и вправду ни в чем не соприкасалась с тем, что делал С. А.) «А разве это исключение, а не норма?» — спросил я.
«При ошибках в языке собеседник-француз сразу перестает тебя слушать, англичанин принимает незамечающий вид, немец педантически поправляет каждое слово, а итальянец с радостью начинает ваши ошибки перенимать».
«Не нужно думать, что за пределами отечества ты автоматически становишься пророком».
Когда у него была полоса любви к Хайдеггеру, он уговаривал меня: «Почитайте Хайдегтера!» Я отвечал, что слишком плохо знаю немецкий язык. «Н о ведь Хайдегтер пишет не по-немецки, а по-хайдегтеровски!»
«Мне кажется, для перевода одного стихотворения нужно знать всего поэта. Когда я переводил Готфрида Бенна, мне случалось переносить в одно стихотворение образы из другого стихотворения». (Его редактор рассказывал мне, как с этим потом приходилось бороться.) «По отношению к каждому стихотворению ты определяешь дистанцию [167] точности и выдерживаешь ее. И если даже есть возможность и соблазн в таких-то строчках подойти к подлиннику ближе, ты от этого удерживаешься».
«Тракль так однообразен, что перевести десять его стихотворений легче, чем одно».
«Евангелие в переводе К. — это вроде переводов Маршака, Гинзбурга и Любимова».
«Переводить плохие стихи — это как перебелять черновики. Жуковский любил брать для перевода
В переводах ему претили не только ремесленная безликость, но и претенциозное стилизаторство. «Сейчас переводят таким слогом, как будто русский язык уже мертвый и его нужно гальванизировать: это эксцентрика без центра, каким для нас, античников, еще были переводы Ф. А. Петровского».
«И. Анненский должен был испытывать сладострастие, заставляя отмеренные стих в стих фразы Еврипида выламываться по анжамбманам». Да, античные переводы Анненского садистичны, а Фета мазохичны; но что чувствовали, переводя, Пастернак или Маршак, не сомневавшиеся в своей конгениальности переводимым?
«Тибулл в собственных стихах и в послании Горация совершенно разный, но ни один не реальнее другого, — как одно многомерное тело в разных проекциях».
«Киркегор торгуется с Богом о своей душе, требуя расписки, что она дорого стоит. Это виноградарь девятого часа, который ропщет».
«Честертон намалевал беса, с которым бороться, а Борхес сделал из него бога».
«Бенн говорил на упрек в атеизме, разве я отрицаю Бога? я отрицаю такое свое Я, которое имеет отношение к Богу».
Ему неприятно было, что Вяч. Иванов и Фофанов были ровесниками («Они — из разных эонов!») и что Вл. Соловьев, в гроб сходя, одновременно благословил не только Вяч. Иванова, но и Бальмонта.
«Как слабы стихи Пастернака на смерть Цветаевой — к чести человеческого документа и во вред художественному!» — «Жорж Нива дал мне анкету об отношении к Пастернаку, почему в ней не было вопроса: если Вы не хотите отвечать на эту анкету, то почему?»
«Мне всегда казалось, что слово «акмеизм» применительно к Мандельштаму только мешает. Чем меньше было между поэтами сходства, тем громче они о нем кричали. Я пришел с этим к Н. Я. «Акмеистов было шестеро? но ведь Городецкий — изменник? но Нарбут и Зенкевич — разве они акмеисты? но Гумилев — почему он акмеист?» (Н. Я: «Во-первых, его расстреляли, во-вторых, Осип всегда его хвалил…») «Достаточно! А Ахматова?» (Н. Я. произносит тираду в духе ее «Второй книги».) «Так не лучше ли называть Мандельштама не акмеистом, а Мандельштамом?»»
«Игорь Северянин, беззагадочный поэт в эпоху, когда каждому полагалось быть загадочным, на этом фоне оказывался самым непонятным из всех. Как у Тютчева: «природа — сфинкс», и тем верней губит, что «никакой от века загадки нет и не было у ней»».
«Когда Волошин говорил по-французски, французы думали, что это он по-русски? У него была патологическая неспособность ко всем языкам, и прежде всего к русскому! Преосуществленье!»
«Шпет — слишком немец, чтобы писать несвязно, слишком русский, чтобы писать неэмоционально; достаточно немец, чтобы смотреть на русский материал с о стороны, достаточно русский, чтобы…» Тут разговор был случайно прерван.