Записки архивариуса. Сокровище Крезов
Шрифт:
Комната на мгновение погрузилась в тишину. Я задумалась о том, как подобраться к этим видеозаписям, Алевтина Павловна и Жорик о последней произнесенной фразе, а Рузиль, видимо, о собственном великолепии.
– Слушайте, Алевтина Павловна, ко мне же тут Ирина приходила, еще до выходных и тоже хотела камеры проверить. Говорила, что призрака видела. Представляете? Так может это призрак вещь вашу и прикарманил?
Парень битву экстрасенсов смотрит, в перерывах от самовосхваления? Или того пуще, кастинг в нее проходит. А что, ему подходит «Рузиль – центроид внутренней чакры потусторонней уверенности», даже я бы такое посмотрела.
Но нарцисс продолжил:
– Она еще сказала, что это все проклятие актрисы крепостной, которую на старости лет из Шереметьевского
Алевтина Павловна громко рассмеялась, очки упали с носа и повисли на цепочке, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Ирина, помнится мне и о домовых что-то говорила, а это просто мыши в подвале завелись. А уж какие истории она о водных духах пела, даже мне захотелось тогда на них посмотреть. А потом что? Это были целлофановые пакеты, блестевшие на солнце. Ирине в писатели идти, только что она в нашем саду забыла? Ищет она там своего графа Рочестера, да все найти не может. Ей бы на век пораньше родиться, – скептически заметила Алевтина Павловна.
С Ириной я пересеклась за непродолжительное пребывание на работе только один раз. Я несла документы Алевтине Павловне, возившейся в Голландском домике с какой-то ветхой тумбой, женщина-садовник подрезала кусты. Она была похожа на выросшею Энн из «Зеленых Мезонинов». Такая же рыжая, веснушчатая, запоминающаяся, широколицая и высокая. Правда книжная Энн была куда стройнее нашей крепенькой садовницы, но героиня книги дни напролет и не работала. На первый взгляд Ирина едва ли был младше Агаты Борисовны, но выглядела определённо счастливее. Старомодная соломенная шляпа с зеленой атласной и крупными бусинами и свободная оранжевая рубашка в мелкую клетку, одновременно заставляли сравнить садовницу с милым пугалом и тыковкой, сияющей на солнце.
– Прости? – она остановила меня, когда я уже миновала аллею.
– Ты слышишь? – она подняла голову к безоблачному застуженному небу и добавила, – Листья поют.
Я кроме многозначительного «а-а-а» ничего не смогла ответить. Куда уж мне с их пением тягаться. Поэтому нынешней скепсис Алевтины Павловны мне был совершенно понятен.
– Но-но-но, – парень остановил поток разумных рассуждений. – В отличии от домовых и водяных, легенда про Шлыкову- Гранатову, проклявшую графскую семью, действительно есть. Вы же мне сами рассказывали.
– Да, но все это домыслы. История странная. Стала бы лучшая подруга Прасковьи Жемчуговой, матери единственного наследника, проклинать графский род. По сути, она насылала несчастье на внуков и правнуков своей подруги.
– Но кто-то же записал ее проклятье. Она пообещала уничтожить последнее, что осталось от рада графа, даже если для этого понадобится потерять покой на сотни лет. Она обещала отомстить и за себя, брошенную на улице на произвол судьбы, и за подругу свою, ставшей жертвой подковерных интриг. – Рузиль опустил руки на стол и выжидательно уставился на старушку, поправляющую очки.
Тут не выдержала уже я:
– Ну и причем тут Кусково. В Питере же вся эта канитель вертелась. И если дух и был, то и бродит он по покоям дома Шереметьевых, где-то там.
– Как это почему. Алевтина Павловна, даже мне вы этого говорили. Поэтому, студент, слушай внимательно. – Парень постучал по столу, акцентируя мое внимание, – здесь, в этом самом парке, среди помпезных домиков вся история началась, здесь она, как гласит легенда, и должна закончиться. – довольно произнес сисадмин с нескрываемым превосходством.
– Ага, а еще папоротник должен зацвести на Ивана Купала, и ведьмы собраться на шабаш в ненастный день. Тоже мне, студента нашел. – недовольно буркнула я.
И только Алевтина Павловна, не обращая внимания на нашу стычку с нестареющим татарином, принялась копаться в ящике стола, разыскивая очередную безумно важную бумаги, способную пролить свет на любую загадку старинной усадьбы.
Запись 4.
Никогда существование ее, обусловленное злым роком, не дозволяло ей в полной мери проявить живость душевную и собственные измышления, в особенности при нахождении в одном обществе со мной и гостями. Хотя, по меркам тех, кто множил злые слова и способствовал лживы слухам, она являлась лишь крепостной, пусть и обряженной в дорогие наряды, для меня все виделось иначе. С возрастом и внутреннем крепчанием я пообжился с лицемерием двора, то и дело призывающего меня под свое покровительство, привык к остротам и насмешкам несведущий, а порой и откровенно глупых представителей моего круга. ее же, ту, к кому я питал сердечный трепет, огорчало все сказанное и сделанное развлекающимися господами, легкомысленно шатающимся по темным аллеям отцовского поместья. И после закончивших за полночь гуляний, Душа моя долго стояла на коленях подле небольшой иконы в серебряном окладе и горячо молилась. Из моего окна было не видно домика, куда перевели ей для комфортности жительства и моего спокойствия. Света от крошечной свечи, как бы я ни досадовал, не можно было видеть, а ведь она и без того всю душу свою в церкви оставила.
Но уверенность в том, что она в очередной раз просит прощения за себя, недостойно жившую со мной в отношениях невенчанного супружества, не покидала меня. Оное было вечным наказание для меня, человека в общем отнюдь не религиозного, однако, преступившего исконный порядок. По душевной слабости захотел я присвоить Божий дар, обрётший человеческий облик. Из-за этого обстоятельства Она, ответившая молчаливым согласием на мое предложение, находилась подле меня
Вечером тем мы стояли около оранжереи, похожей в отблесках огней гуляющего парка на сверкающую посудину, куда слуги накладывали лед. Она молчала, зажимая в реку веер, являющийся убранством ее наряда, пошитого специально для новой постановки. Я молчал. Мне не обязательно было говаривать об отличнейшей игре или чудесном номере ее, а Ей не требовалось необходимым благодарить меня за похвалу. Мы слишком много времени потратили, ежедневое оттачивая и улучшая пьесу, бодучею для нас обоих крайне волнующей. В миг особенного спокойствия и умиротворенности, что принес летний вечер, она подняла на меня черные омуты глаз, переполненные сверх меры слезами, и коротко проговорила:
– Николай Петрович, нельзя описать мою великую благодарность. Не хватит мне слов. Да и как мне может быть дозволено их собрать при вас. Но и говорить свою просьбу я обязана. Прошу вас дать мне разрешение уехать из Кусково. Отпустите меня с подругой моей, Татьяной в губернию нашу. Плоха Татьяна, занемогла она серьезно, во флигель не часто заходит лекарь, хоть его и требуют ежедневно. Я не могу жить в бездействии и благодати, когда Татьяна испытывает болезненные припадки. Деньгами пусть и обращенные на лечение не могу в целом оплатить здоровье. Внимание – вот что поможет выходить мою дорогую подругу. Дозвольте, Николай Петрович!
Я опешил от речей милой Параши и, признаюсь, в первый миг замешательства не захотел давать дозволения. Как Она могла лишь помыслить об оставлении меня и театра, как только могла восхотеть за другого. Но быстро угомонились во мне волнения. Это кричал Ее душа, не терпящая скабрезности нашего мира, а сама же сверкающая чистотой и добродетелью. И вся девушка оставалась прекрасна, и мыслями, и гибким телом и трепетным сердцем. Душа Ее, казалась, осталась в церкви, куда Параша хаживала с завидной регулярностью, накинув на плечи тонкую шаль, подарок почившей и горячо любимой Марфы Михайловны. И всегда Она радела за других людей, не за себя, ставила свою трепещущую добродетельностью душу на алтарь, предлагая ее Богу. И плакала. Я не имел сил наблюдать женские слезы, в особенности виднеющихся на Ее лице. Лишь те катятся по белым щекам, как и мое сердце начинает болеть незамедлительно.