Записки графа Сегюра о пребывании его в России в царствование Екатерины II. 1785-1789
Шрифт:
Нассау тотчас же передал мне этот разговор, и я без труда увидел в этом происки Потемкина, надеявшегося таким путем отдалить императрицу от нас. Он сперва и успел в этом. Возвратившись в столицу, Екатерина перестала обращаться со мною так приветливо, как было прежде, и приглашать меня на частные эрмитажные собрания, а когда я являлся ко двору со всем дипломатическим корпусом, она не только не подзывала меня к себе, но даже оказывала холодность и часто весьма любезно относилась к министрам английскому и прусскому. Соперники наши торжествовали, и люди, соразмерявшие свое поведение с переменою обстоятельств, стали мало-помалу удаляться от меня, видя во мне посла, вышедшего из милости. Меня озадачил успех этих происков, и так как они скоро могли разрушить влияние Франции, которое я добыл с таким усилием, то я всячески старался рассеять интриги вельмож и министров английского и прусского.
Между тем я получил длинную депешу от Шуазеля. Нельзя было написать ничего удачнее по тогдашним обстоятельствам. Посланник наш сообщил мне подробный отчет о действиях послов прусского и английского в Константинополе и о происках их, чтобы отвлечь турок от всякого расположения к миру. Он не только передал содержание записок и нот, представленных им Порте, но даже выписал целиком некоторые их выражения, особенно неприязненные против России. Если бы я мог известить об этом государыню, она бы, разумеется, сильно рассердилась, увидев, как ее обманывают. Но депеша Шуазеля была написана шифрами, а императрицу, как я уже сказал, заставили заподозрить
Нассау согласился, поспешил во дворец и получил желаемую аудиенцию. Когда он остался с глазу на глаз с государыней и произнес мое имя, она с сердцем сказала: «Что нужно Сегюру от меня?» Нассау, не отвечая, вручил ей письмо. Екатерина взяла его, с удивлением прочитала надпись, быстро развернула его и начала читать. В это время Нассау стал отступать, будто желая удалиться. Тогда императрица подходит к нему, останавливает его и говорит: «Принц, не уходите, не оставляйте меня ни на минуту».
Она продолжает чтение и, окончив его, быстро складывает депешу и отдает ее Нассау-Зигену, сказав при этом с чувством: «Скорее отправьтесь к Сегюру и скажите ему, что никогда в жизни я не забуду этого благородного поступка; он доказал мне свое уважение и доверие ко мне; я заслужила его, он меня понял».
Не без волнения ожидал я возвращения моего посла, и можно себе представить мое удовольствие, когда он известил меня о счастливом и скором исполнении моего поручения. На другой день двор собрался в эрмитаже. Только что я вошел, как императрица подозвала меня, посадила возле себя, почти не слушала актеров и во все время спектакля тихонько проговорила со мною. Чрезвычайное удивление выразилось на лицах министров. Наши соперники, торжествовавшие вчера, едва могли скрыть свое недоумение. Положение действующих лиц переменилось: императрица стала еще ласковее и милостивее ко мне и с презрением слушала наветы на нас. Не смотря на смуты, которые возникли во Франции, наше правительство не потеряло своего значения и влияния в России, пока я оставался в Петербурге. Государыня так крепко сохранила тайну моего поведения, что ни Потемкин, ни другие министры не могли узнать каким образом я так скоро восстановил ее доверие к себе.
Так как пылкий нрав султана Селима и честолюбие Густава III, а с другой стороны враждебные происки пруссаков и англичан удаляли всякую возможность скорого мира, то с обеих сторон спешили вооружаться. Принц Нассау-Зиген снаряжал свою флотилию в Кронштадте. Через три недели ему приказано было отправиться с тридцатью галерами, десятью шебеками, тремя судами с орудиями тяжелого калибра, с множеством канонерских лодок и 14 000 войска для высадки. Флотилия имела грозный вид, но не доставало хороших штурманов и искусных моряков, а войско состояло из новобранцев.
Извещая Монморена о невыгодном обороте наших сношений, я не мог удержаться от жалоб: «Как нехорошо, — писал я ему в начале июня, — что сближением нашим с императорскими дворами возбудили мы против себя турок, англичан и пруссаков, а теперь восстановляем императрицу и императора отказом согласиться на предлагаемый нам союз! Мы испытываем все неприятности нашего положения, не пользуясь его выгодами, которые в другое время уже не представятся нам. Екатерина еще занята этим союзом. Она так ревностно желает мира, что если Шуазель не будет действовать скоро и успешно, то она примет посредничество Англии и Пруссии, лишь бы окончить войну». Мои опасения были основательны. Я знал из тайного и верного источника, что Потемкин перед своим отъездом вот что говорил английскому министру: «Мы недолго думали о союзе с Франциею. Мы увлеклись уверениями Сегюра, по скоро увидели, что нельзя рассчитывать на французское правительство, между тем как по многим причинам сближение с Англиею нам кажется полезным. Торговля между нами сильная, купцов ваших в Петербурге целая колония. По всему видно, что нам надо подружиться: обстоятельства удобны, надобно спешить пользоваться ими». Однако некоторые случаи, происшедшие после этого разговора, встревожили Потемкина и возбудили государыню против явных и тайных врагов ее. Ей донесли, что один шведский моряк потихоньку забрался с брандером между русскими судами в копенгагенском рейде, был преследуем и пойман в доме шведского министра, который дал ему убежище. В то же время лондонский кабинет угрожал войною Дании, если она, согласно договору, будет оказывать содействие России в войне со Швециею. Между тем я сообщил государыне о благородном поступке нашего правительства: оно объявило лондонскому кабинету, что не потерпит нападения англичан на берега и флот Дании. Русский кабинет, довольный этим твердым и благородным шагом, прислал мне официальную ноту, сверх моего ожидания, весьма дружелюбную. Это был ответ на подробную депешу нашего кабинета относительно четвертного союза; императрица возобновляла уверения своего дружелюбного расположения к нам, но, вместо того, чтобы утвердить статью за статьею в проекте Монморена, писала, что до рассмотрения проекта желает посоветоваться с императором, также как мы хотели переговорить с испанским королем. Это было с обеих сторон честное отступление и вежливый способ отложить переговоры, не отказываясь от них.
В то время князь Потемкин, всегда старавшийся вредить нам, запретил нашим купеческим судам вход в русские порты Черного моря под тем предлогом, что должно скрыть от нас приготовления и вооружения, которые там производились. Я жаловался на это нарушение нашего торгового трактата и подал русскому правительству об этом подробную записку, которую нельзя было опровергнуть. Мне дали даже почувствовать, что разделяют мое мнение; но нельзя было противиться влиянию Потемкина, а он долго не соглашался на требуемые уступки. Когда я настаивал, императрица, отклоняя прямой ответ, жаловалась на поступки врагов и бездействие своих союзников.
В это время она принуждена была подчинить свою гордость благоразумию: она вывела войска свои из Польши, чтобы предупредить их столкновение с Пруссиею. Вместе с тем ей хотелось знать, может
130
Кюри — деревня, в пяти верстах от тогдашней нашей границы. Дело это было 31 мая. Другое неудачное дело было 1-го июня, по выступлении Михельсона из Христины, близ Сен-Михеля, который он однако скоро занял. Императрица по этому случаю сказала, как пишет Храповицкий; «Двадцать семь лет такого известия не получала».
В это время при дворе совершилась свадьба графа Мамонова и он женился на княжне Щербатовой. Вслед за тем, прежде чем молодые выехали из Царского Села, императрица возобновила свой веселый образ жизни. Во дворце заметна была одна только перемена: придворные, русские и иностранцы, которые прежде каждый вечер толпились у Мамонова, совершенно его покинули, когда он впал в немилость. Так как и мне он не раз доказывал свое расположение, то я при этом случае счел долгом показать ему, что я это помню. Я пошел к нему, и в первый раз, во все наше знакомство, мне случилось быть с ним наедине. Императрица узнала об этом и, при всем дворе одобряя мой поступок, высказалась презрительно о подлости людей, удаляющихся от человека, которого еще недавно восхваляли и величали. Не должно ли снисходительно смотреть на некоторые недостатки этой женщины, которую де-Линь назвал Екатериною Великим, когда она выказывала столько гордости, доброты и великодушия?
Удаление всех от Мамонова после того, как его так окружали почетом, не может быть удивительно при тех общественных условиях, в которых находилась Россия… Я могу привести еще случай, возбудивший во мне грустные мысли и тем самым еще более укрепивший во мне любовь к свободе, несмотря на все беды, которыми окружают ее и враги, а иногда и друзья ее. Поль Джонс, разделявший победы с Нассау-Зигеном, возвратился в Петербург. Враги его завидовали человеку, которого они считали бродягой, бунтовщиком и корсаром, и решились погубить его. Клевета была возведена на него подлыми завистниками, и, конечно, напрасно, приписывали ее английским офицерам русского флота и купцам из их соотечественников. Хотя англичане и не скрывали своего нерасположения к Джонсу, но не следует всех их заподозревать в низкой интриге, которая была делом двух или трех людей, оставшихся неизвестными. Американский контр-адмирал был хорошо принят при дворе, часто бывал на обедах у императрицы и вошел в лучшее общество столицы. Вдруг он получает от императрицы приказание не являться более ко двору. Он узнает, что его обвиняют в бесчестном оскорблении невинности четырнадцатилетней девушки, над которою он употребил дерзкое насилие, и что, судя по предварительным справкам, он будет судим в адмиралтействе, где служат несколько английских офицеров, сильно не расположенных к нему. Только что это приказание сделалось известно, все покинули несчастного американца, — перестали с ним говорить и кланяться и отказывались принимать его. Кто вчера еще ласково встречал его, теперь избегает его, как зачумленного; никто не хочет защищать его, ни один чиновник не хочет его слушать, даже слуга отходит от него. Поль-Джонс, которого подвиги восхваляли, дружбы которого заискивали, вдруг стоит один посреди огромного общества; Петербург, столичный город, для него пустыня. Я отправился к нему; он был тронут до слез моим посещением. «Я не хотел, — сказал он мне, — постучаться у вашей двери; я мог ожидать новой обиды, а она была бы мне чувствительнее всех других. Тысячу раз я рисковал жизнью: теперь я желаю смерти». Его взгляд и оружие на столе указывали на его печальную решимость.