Записки писателя
Шрифт:
— Сережа! Возьми скорей лихача и скачи на «Среду». Петь до смерти хочется. Будем петь всю ночь!
Рахманинов вскоре приехал. Шаляпин не дал ему даже чаю напиться. Усадил за пианино — и началось нечто удивительное. Это было в самый разгар шаляпинской славы и силы. Он был в необычайном ударе и пел действительно без конца. Никаких чтений в этот вечер не было, да и быть не могло. На него нашло вдохновение. Никогда и нигде не был он так обаятелен и прекрасен, как в этот вечер. Даже сам несколько раз говорил нам:
— Здесь меня послушайте, а не в театре!
Шаляпин поджигал Рахманинова, а Рахманинов задорил Шаляпина. И эти два великана, увлекая один другого, буквально творили
Рахманинов был тоже в это время выдающимся и любимым композитором. С молодых лет одобряемый Чайковским и много воспринявший от общения с Римским-Корсаковым, он считал, что в период дружбы и близости с Шаляпиным пережиты им самые сильные, глубокие и тонкие художественные впечатления, принесшие ему огромную пользу.
Рахманинов умел прекрасно импровизировать, и когда Шаляпин отдыхал, он продолжал свои чудесные экспромты, а когда отдыхал Рахманинов, Шаляпин садился сам за клавиатуру и начинал петь русские народные песни. А затем они вновь соединялись, и необыкновенный концерт продолжался далеко за полночь. Тут были и самые знаменитые арии, и отрывки из опер, прославившие имя Шаляпина, и лирические романсы, и музыкальные шутки, и вдохновенная увлекательная марсельеза…
Как сейчас вижу эту большую комнату, освещенную только одной висячей лампой над столом, за которым сидят наши товарищи и все глядят в одну сторону — туда, где за пианино видна черная спина Рахманинова и его гладкий стриженый затылок. Локти его быстро двигаются, тонкие длинные пальцы ударяют по клавишам. А у стены, лицом к нам, высокая, стройная фигура Шаляпина. Он в высоких сапогах и в легкой черной поддевке, великолепно сшитой из тонкого трико, поверх белой русской рубашки с поясом. Одной рукой слегка облокотился на пианино; лицо вдохновенное, строгое; никакого следа нет от только что сказанной шутки; полное преображение. Ждет момента вступления. Преобразился в того, чью душу сейчас раскроет перед нами, и заставит всех чувствовать то, что сам чувствует, и понимать так, как сам понимает…
Такого шаляпинского концерта, как был этот, экспромтный, мы никогда не слыхали. Я переслушал его, кажется, во всех операх, где он пел, присутствовал на многочисленных его концертах, но такого вдохновенного пения я не запомню. К сожалению, правдивы слова и полны глубокой грусти, что никогда и никакой рассказ о том, как исполнял артист, не восстановит его чарующие образы, — как никакой рассказ о солнце пламенного юга не поднимет температуру морозного дня.
Шаляпин был смелый нарушитель всех традиционных приемов, всех трафаретных образов. В нем было все по-новому, все глубоко обдумано, верно, неожиданно и в полном смысле слова — прекрасно.
В один из шаляпинских бенефисов, по его настоянию, был поставлен в Большем театре «Демон». Спектакль прошел всего лишь несколько раз, так как партия была не по голосу Шаляпина. На этом спектакле я был, слышал и видел Шаляпина. А по окончании спектакля, помню, состоялся ужин в ресторане Тестова, почти напротив театра. Участвовало много народа, по приглашению, человек до ста. Много здесь было всяких речей и выступлений, но особенно значительной была речь знаменитого историка, профессора Василия Осиповича Ключевского, который рассказал, как готовился к своим ролям Шаляпин, как просил он помочь ему уяснить образы Годунова и Грозного, психологию этих образов, как он вдумчиво вникал во все и как работал, как просиживал часами в Третьяковской галерее перед полотном Репина, перед исступленной фигурой грозного царя, думая глубокие думы. Этого никто не знал, никто не понимал
Это был человек высокоодаренный самой природой: высокого роста, статный, стройный, к которому шли всякие костюмы — и парадный фрак, и будничная русская поддевка, и простой пиджак, и всякое театральное средневековье — разные мундиры, тоги и демонские плащи. В каком бы костюме он ни появился, он был всегда великолепен. Во всех гримах, которые он сам себе намечал, он умел выявить самые существенные черты того, кого изображал на сцене. У меня хранятся некоторые подлинники его зарисовок, им самим набросанные: голова Дон Кихота, голова Мефистофеля и другие… Не говоря о том, что это был великий артист, всецело обязанный всеми достижениями только самому себе, он был еще, между прочим, и скульптор, и художник, хорошо рисовавший эскизы для своих разнообразных гримов.
В опере «Борис Годунов» я видывал его во всех трех ролях, в трех образах: и царем Борисом, и летописцем Пименом, и пьяницей-монахом Варлаамом. Кто слышал, а главное — видел Шаляпина, тот никогда не забудет его, и особенно в роли Бориса Годунова. Федор Иванович сам мне рассказывал, что в сцене с призраком убитого царевича, когда он кричит: «Чур меня!» — он нередко доходил до такого состояния, что не помнил себя и, задыхаясь от пережитого ужаса, выходил на вызовы публики почти бессознательно в первые минуты.
Шаляпин высоко ценил Мусоргского как композитора, писавшего свое славное произведение и нуждавшегося в то же время в копейках, которые ему почти приходилось вымаливать у современников-бюрократов, как их называл Шаляпин, и умершего нищим в больнице в 1881 году.
Его замечательную оперу «Борис Годунов» Шаляпин прославил по всей Европе и Америке, считая ее великой, и действительно — имя Мусоргского имеет теперь высокое признание повсюду в мировых театрах.
Шаляпин обладал редкой музыкальной памятью. Когда он выступал в какой-либо опере, он помнил и знал не только свою партию, но и всю оперу. ««Годунов» до того мне нравился, — говорил Шаляпин, — что, не ограничиваясь изучением роли, я пел всю оперу, все партии, и мужские и женские, с начала и до конца. И когда я понял, как полезно такое полное знание оперы, я стал так же учить и все другие целиком, даже те, которые пел раньше».
Он не выносил никаких отклонений, и если кто-нибудь из участвующих «вольничал», Шаляпин закипал гневом. Этим уважительным отношением к делу и объясняются некоторые его резкие выступления, именовавшиеся в газетной уличной сплетне «шаляпинскими очередными скандалами». Был случай, когда на репетиции хор разошелся с оркестром, но капельмейстер продолжал дирижировать. Шаляпин остановил оркестр и потребовал согласования. Дирижер обиделся и бросил репетицию. Но Шаляпин все-таки добился согласованного исполнения оперы. Всеми этими так называемыми «скандалами» он так подтянул и хор, и оркестр, и всех своих партнеров, что репетиции и спектакли при его участии стали проходить без всяких небрежностей.
Работать он любил в одиночестве, по ночам, ложась спать только поутру, когда город начинал уже свой трудовой день.
Своим наставником в искусстве пения, как писал С. Н. Дурылин, Шаляпин называл русский народ с его песнями.
— К пению, — говорил он, — меня поощряли простые мастеровые русские люди… Ведь русские люди поют с самого рождения. От колыбели, от пеленок. Поют всегда… Пели в поле, пели на сеновалах, на речках, у ручьев, в лесах… Вот почему я так горд за мой певческий народ.