Записки понаехавшего
Шрифт:
— Вить, ты только не обижайся. Я тебе правду скажу. Ты это… не очень выглядишь. Какой-то ты, Витя, блядь, нечистый.
Нечистый Витя не ответил товарищу ничего — только втянул с трагическим всхлипом в себя воздух и неопределенно пошевелил пустой бутылкой.
Проходя по Новокузнецкой улице, наблюдал, как милиционер притиснул животом своим недетским продуктовую палатку к стене девятиэтажного дома так, что у ней внутри пакеты с чипсами стали лопаться. А на продавщице так и вовсе лица не было. Милиционер губищи в окошко просунул и говорит, говорит повелительное. Деньги сует. А она, бедная, и ответить ничего не может — так ее плющит. Только рот раскрывает, как пойманная рыба на песке. Если бы у милиционера на поясе рация вдруг не заговорила, и он не отодвинулся… Но палатка все равно на выброс. Ребра гнутые, чипсы в труху…
Возле дома перекладывают бордюрные камни. Не знаю, почему. Может, потому, что неделю назад их красили, и теперь настала пора их выбросить.
Пришли рабочие. Один с отбойным молотком, а остальные два… тоже пришли. Сидят, курят. Смотрят, как народ обходит того, который молотком асфальт ломает. Идет мимо них дама с очень строгим лицом. Проплывает
— Ты смотри, Леша, как она жопу-то насупила, — тихонько замечает один из рабочих другому. И выталкивает губами в сторону этой кормы колечко дыма.
Одну букву в названии поменял — и нет ни кожаной тужурки, ни нагана, ни холодной головы с бородкой клинышком, а вместо нее чайный клуб под названием «Железный Феникс». Правда, он все же на Лубянке, в Большом Черкасском переулке. Тихо там, покойно. Как в музее, выдают войлочные тапки при входе. Вернее, в каморке, уставленной книжными полками. На полках макулатура всякая, а раньше была китайская поэзия, мадам Блаватская и прочий дзен-буддизм. Но как-то они не прижились. Прижился фэншуй, цигун, разная эзотерика и китайский чай самых разнообразных сортов. От белого до сине-зеленого. Названия у сортов самые экзотические — к примеру, «Два мудреца в китайском тазу» или «Персики моей подружки» и другие, в таком же роде. В самом чайном зале косматый ковер, низенькие столики и подушки. Скрещивай ноги — и сиди, пей чай хоть три часа. Только перед уходом попроси кого-нибудь тебе их разнять. На стенах большие китайские панно. Из тех панно, на которых изображено все — от муравья-крестьянина до большого корабля, которому и карты в руки. Поначалу показались мне эти панно корейскими, и я даже спросил прехорошенькую официантку:
— Не корейские ли?
— Нет, — говорит, — не корейские. На них же иероглифы нарисованы.
Впрочем, антураж не весь китайский — есть и картины местных пуантилистов, судя по их виду, приобретенные по случаю и недорого, есть фарфоровая статуэтка девушки в тюбетейке, есть даже веревочные качели, прикрепленные к потолку в центре зала. Почти каждый вечер здесь живая музыка — такая медитативная и такая тихая, что кажется полуживой, а местами и полумертвой. Пить чай здесь можно просто, а можно за отдельные деньги, церемонно. Само собой, что церемонно не означает вынос самовара цыганами с песнями и плясками. Все по-китайски тихо, почтительно, с персоналом в китайских косоворотках и кокошниках. Да если и без всякой церемонии, то официантка все равно перед вами на колени встанет, махнет рукавом, и из него на столик посыплются чайные принадлежности.
А чашки, а чайничек, а ситечко так малы, так малы… Кабы груднички или гномы пили чай, то, конечно, только этой посудой и пользовались бы. Чайничек обольют кипятком из китайского термоса изнутри и снаружи многократно, и обмахнут его специальной кисточкой, прежде чем насыплют туда горсточку чайных листьев и заварят. А еще дадут вам понюхать сухой чай. И после того, как заварят и выльют, как говаривала одна моя знакомая еще в советское время, чай первого созыва, дадут вам понюхать из-под него пустую чашечку с наперсток величиной, и спросят: — Чувствуете, как запах чая на ваших глазах становится все слаще и слаще? И действительно —
Сидишь, значит, ты, подливаешь, наслаждаешься ароматом, пьешь и неотступно думаешь, что за эти деньги мог бы в каких-нибудь Кимрах или Луховицах и самовар, и пряников, и колбасы чайной, и водки рюмку, и даже ущипнуть монументальную официантку за живое… И был бы, дурак, при полном своем удовольствии… Но — нет. На то и столица, чтоб проникнуться тонким, изысканным и философским.
Рифма «рюмочная — сумеречно» мне нравится. Пусть кто-нибудь скажет, что она не свежа и не оригинальна. В рюмочной «Второе дыхание», что в Пятницком переулке, сумеречно. То ли от табачного дыма, то ли от кухонного чада, то ли от второго дыхания. Ступенек вниз немного — четыре или пять. Столики покрыты нержавейкой — сигаретой не прожжешь, да и нет нужды. На столах стоят пепельницы, в девичестве — жестяные пивные банки. Края у пепельниц надрезаны и красиво загнуты в виде лепестков. Так и представляется, что сидит долгими зимними вечерами в подсобке грузчик, поет заунывные грузчицкие песни и фигурно вырезает из банок пепельницы, вкладывая в них всю нерастраченную тягу к прекрасному. Бутерброды с колбасой и сыром тонкие-тонкие. Если дохнуть на них посильнее — улетят с картонной тарелки. Потому все дышат аккуратно, прикрывая рот ладонью после того как выпьют. Вот стоит мужик — он взял двести посольской и столько же томатного сока. Стоит — в каждой руке по стакану — и смотрит на них с выраженьем надежды и муки. Решает, с которого стакана начать. Рядом трое. Уже все разлито по стаканам, уже рот пересох предвкушением, уже кадык дернулся вверх, точно передергиваемый затвор, уже… и тут кто-то вспоминает про закуску. Не алкаши же, в конце концов, чтобы без закуски. Из кармана достается палочка твикса, вылущивается из надорванной обертки, тщательно обдувается от табачных крошек и разламывается на три части… Нет, не так. Не разламывается.
Возле станции метро «Ленинский проспект» женщина, одетая красиво, даже стильно, кричала в мобильный телефон:
— Да как ты мог подумать? Как у тебя язык повернулся такое сказать?! И кому ты поверил — этой… Идиот, это не я выпила твое пиво! Не я! Можешь ты это понять?
Вот раньше были дураки. И дуры были. В том смысле, что шуты. К примеру, на Пречистенке, у графини Орловой жила известная всей Москве дура Матрешка. Летом сидела она у ограды барской усадьбы, наряженная в старое графское бальное платье, на голове чудовищной красоты пук страусиных перьев, нарумяненная с головы до ног, с бровями, подведенными до ушей, и заговаривала с проходящими и проезжающими. Резала им правду-матку в глаза. Случилось как-то раз проезжать по Пречистенке Александру Первому. Увидала его Матрешка и закричала на чистом французском языке: «Бонжур, мон шер!» Император заинтересовался и послал адьютанта узнать — кто это его так запросто приветствует. Матрешка и отрапортовала на всю Пречистенку: «Я — орловская дура Матрешка». И что же? Александр Павлович пожаловал дуре сто рублей на румяна. Прокатись нынче по Пречистенке… И не то чтобы дураков или дур у нас стало меньше — совсем наоборот. Но не сидят они у оград особняков, банков и иных контор. Не режут правду-матку. А зря. Отчего бы иному нынешнему вельможе не завести себе такого? Нанять, скажем, какого-нибудь отставного депутата, обрядить его в ненужный пиджак от Гуччи, насурьмить брови, и с Богом — пусть правду-матку… Проезжает мимо Государь — и ему крикнуть: «Превед, Медвед!» И тотчас же выложить все про коррупцию, социальную несправедливость и прочую дедовщину. А на вопрос охраны: «Кто таков и почему до сих не в Матросской Тишине?» храбро отвечать: «Я — олигархов дурак Депуташка». Или министров. Или прокуроров. Тут ему наш отец и подарит сто долларов на румяна. И все в выигрыше. И общество, устами дурака выкрикнувшее правду, и Государь, который эту правду в гробу видал, и сам дурак. Депутата, хоть и отставного, хлебом не корми — дай нарумяниться да приукраситься. Не то чтоб они были… а все-таки. Такая работа любого мужика превратит… да в кого угодно, только не в мужика.
Позавчерашний день смотрел юбилей Михалкова в Большом. Сергей Владимирович, который еще чеховскую Каштанку помнит маленьким, лохматым щенком, сидел в ложе и без всякой посторонней помощи поднимал веки, шевелил руками, вращал глазами, сам открывал рот из которого высыпались не только современные буквы, но даже яти с ерами. Старики часто сокращают свой лексикон до минимума. Сначала укорачивают предложения, потом употребляют только слова, потом только короткие, а в возрасте Михалкова пользуют только буквы. Я, однако, не о буквах — (да и грех над этим смеяться: сначала доживи до этих мафусаиловых веков, напиши дядю Степу, гимн, а потом и смейся) о детях, которые читали стихи юбиляра со сцены Большого театра. Смотрел, смотрел на них и вдруг понял, что просто хороших детей в матросках и разноцветных бантиках (не заложников, не беспризорников, не жертв педофилов), читающих просто хорошие стихи, в последний раз на телеэкране я видел еще при советской власти. Их, конечно, еще раз покажут на его столетний юбилей, но до него еще нам всем надо дожить.
В вагоне напротив меня сидел молодой человек — широкоплечий, обритый наголо, в черной футболке с красными готическими письменами, с серьгами в ушах, в модных кроссовках с белыми шнурками толщиною в палец, зашнурованными таким хитрым образом, что ноги кажутся опухшими, и сосредоточенно читал книгу «Блаженные Санкт-Петербурга».
Сломался лифт. Поднимаюсь к себе, на восьмой этаж, пешком, попутно читая надписи на стенах. Неизвестный Саша пишет неизвестной Анне: «Анечка, я с ума по тебе схожу. Сука ты голожопая». И под этой надписью с превеликим тщанием нарисовано все то, что не дает покоя Саше. Вспомнились мне по этому случаю известные стихи Катулла: «И ненавижу ее, и люблю. Это чувство двойное. Боги, зачем я люблю? И ненавижу зачем?» И я задумался — а каков был первоначальный вариант этого стихотворения? Не было ли в рукописи иллюстрации, сделанной Катуллом…
Вчера утром захожу на станцию метро Шоссе Энтузиастов. Там в самом конце зала есть большой барельеф. Из стены выступают гранитные обрывки цепей, кандалы, обломки корон и куски рук, какие-то циклопические коленно-локтевые суставы, скрюченные пальцы и огромный торчащий кулак. И все это с трупно-люминесцентной подсветкой, но без траурного марша.
Про этот Кулак Энтузиаста ходили в свое время разные слухи. Году эдак в восемьдесят девятом, когда только стали расцветать у нас махровым цветом самые различные кооперативы, присели под кулаком на минуточку двое сотрудников одного из райкомов комсомола обменяться накладными на партию переходящих красных знамен… Скорая приехала — а они уж и не дышат. Еле потом накладные вытащили из окоченевших пальцев. Через года два или три был случай, когда под Кулаком Энтузиаста нашли пустую картонную коробку из-под ксерокса, полную уж не помню чего, и рядом с ней мокрое место. Или два. И больше — ничего. Потом к кулаку приезжала следственная бригада, фотографировали все вокруг вплоть до швабры станционной уборщицы, но, судя по всему, так ничего и не нашли. Приходил и шустрый репортер с портативным диктофоном. Он тоже ушел несолоно хлебавши — свидетелей происшествий не нашлось даже за вознаграждение, а сам кулак молчал, точно каменный, хотя и подносили к нему диктофон не раз и не два. Впрочем, по результатам журналистского вынюхивания тиснул-таки щелкопер статейку то ли в газете «Завтра», то ли в «Московском Эзотерическом Еженедельнике». Но и в статье ничего толком разобрать нельзя было — происки ли это призрака коммунизма или действия высших, тайных сил. Публикация, однако, была уснащена фотографией полуголой девицы, из чего можно заключить… да ничего нельзя из этого заключить. Фотографиями полуголых девиц у нас могут оживлять даже прогноз погоды.