Записки пожилого человека
Шрифт:
К Москаленко, командующему 38-й армией, в которой Ортенберг служил после того, как ему пришлось покинуть «Красную звезду», Давид Иосифович относился хорошо, у них были дружеские отношения. Но похоже было, что статья Москаленко возмутила его чуть ли не больше указа о награждении: «Как он мог это написать? Выходит, что мы с Брежневым [оба они, Ортенберг и Брежнев, служили в одной и той же должности начальника политотдела в разных армиях — Л. Л.] были полководцами. Стыд и срам».
Корней Чуковский часто говорил, что в России надо жить долго. Это значило, что, глядишь, доберешься и до светлой полосы, до лучших времен. Долгие годы, даже не годы, а десятилетия в «Красной звезде» о генерале Ортенберге, возглавлявшем эту газету в ее героический период, не вспоминали — в том идеологическом климате он был персона нон грата. Но во времена «перестройки» все переменилось, видно, в газету
Я был рад за него. Пусть и с большим опозданием, справедливость все-таки торжествовала, ему воздавали должное.
На свое девяностолетие Давид Иосифович пригласил на ужин в ЦДЛ бывших «краснозвездовцев». Увы, в живых оставалось тогда всего два человека — известный художник-карикатурист Борис Ефимов (он на четыре года старше Ортенберга) и Михаил Зотов, который тоже уже был, как говорится, в летах. Да, что поделаешь, всего трое из большого редакционного коллектива. Я, тоже приглашенный на этот праздник, слушал их: «бойцы вспоминали минувшие дни» — они, эти дни, были у них, как правило, трудными, а нередко ужасными, ведь достался на их долю «век-волкодав». За плечами Давида Иосифовича были четыре войны: Гражданская, край ее он, тогда почти мальчик, все-таки захватил, потом «малая» на Халхин-Голе, в выжженной солнцем монгольской степи, и почти сразу же «незнаменитая» в финских снегах, а затем четыре, казалось, бесконечных, года Отечественной, — с первого до последнего дня или, как мы когда-то говорили, от звонка до звонка. Все-таки, думал я, глядя на них, эти старики молодцы. Узнавая их, случайные посетители почтительно с ними здоровались.
Прав был Корней Чуковский, говоривший, что в России надо жить долго…
2002
Без страха и упрека
Об Алесе Адамовиче
Еще трудно вспоминать. Очень уж близка утрата. Год назад он умер. Невозможно привыкнуть к тому, что его нет. Нашей дружбе — осмелюсь произнести это слово — три с лишним десятилетия. Не сосчитать, сколько вместе соли съедено, сколько вместе выпито — хотя, по правде говоря, пили разное. Саша (я с первого знакомства так его называл, так и закрепилось, хотя в последние годы большинство друзей и знакомых обращались к нему — Алесь) среди людей нашего поколения, как нынче пишут и говорят, «участников ВОВ», был белой вороной — смешно сказать, но его любимым напитком был кефир. Как-то в Минске во время конференции, посвященной военной литературе, мы — Даниил Гранин, Вячеслав Кондратьев и я — спустились утром в гостиничный ресторан, чтобы позавтракать. Пришел к нам Саша — поговорить, а потом вместе с нами отправиться на заседание. Мы попросили у официантки по стакану кефира.
— Берите по бутылке, — приказал Саша.
— Много, кефир не водка, не выпьем.
— Чепуха. Я выпью.
И выпил, только посмеиваясь в ответ на наши шуточки: «Смотри, не окосей», «Ведро кефира равно пятидесяти граммам водки».
Нет, он не был ни аскетом, ни тем более ханжой. Не осуждал нас, не призывал перейти на кефир, не прикрывал ладонью с демонстративным укором и возмущением свою рюмку, как это часто делают трезвенники-девственники, а особенно пьяницы-расстриги. Никогда не останавливал, когда ему наливали, активно чокался, охотно провозглашал тосты, все больше и больше оживлялся — вровень с усиливающимся оживлением хорошо сидящей компании, — но не пил спиртного ни капли.
Однажды рассказал мне такую историю. Героем ее был добрый приятель Адамовича, живший в Гродно писатель Алексей Карпюк, земляк и близкий друг Василя Быкова (я его тоже знал, Быков и познакомил меня с ним). Был Карпюк, по формуле, распространенной в нашей прессе, человеком трудной судьбы: в юности в Польше за участие в революционном движении его дважды сажали в тюрьму, в войну он был партизаном, после войны его исключали из партии, усиленно занималось им КГБ — его преследовали за то, что резал правду-матку без всякой оглядки, не мог держать язык за зубами. Горячий, постоянно одержимый какой-то идеей, он для ее воплощения в жизнь развивал бурную деятельность, ни перед чем не останавливался. Справедливо посчитав, что пьянство становится национальным бедствием — а дело было еще в застойные времена, задолго до тупой лигачевской кампании по вырубке виноградников, — Карпюк надумал создать общество воинствующих трезвенников.
— Разбудил меня, — рассказывал Саша, — я спросонья долго не мог понять, в чем дело, что он хочет.
— И что вы ему сказали?
— А ничего. Я еще, слава богу, не лишился чувства юмора. Послал подальше. Вдребезги разбил его хрустальную мечту о всеобщей, поголовной трезвости.
Когда Адамович жил в Минске, виделись мы с ним чуть ли не в каждый его приезд в Москву. Бывал он в Москве часто. Сашу очень увлекала «муза дальних странствий», он был легок на подъем, а тогда почти все дороги в разные края, которые теперь на официальном языке именуются «ближним и дальним зарубежьем», проходили через Москву. Если времени было в обрез — от поезда до поезда, от поезда до самолета, — по дороге забегал (именно это слово уместно — он ведь не ходил, а бегал, так и умер на бегу) хотя бы к нам в редакцию на полчаса, случалось, и без предварительного звонка, позвонить не успевал. В своих бумагах на работе я недавно наткнулся на его записку, наверное, пятнадцатилетней давности: «Пришел! Не увидел! Уходил!».
Когда он переехал в Москву (отсюда он тоже постоянно срывался в командировочные путешествия), как ни странно, стали видеться реже, если не считать незапланированных встреч на каких-то мероприятиях в ЦДЛ или Доме кино, на заседаниях и митингах (на один из митингов он явился из Переделкина с недавно заведенной обожаемой им собакой — не на кого было оставить, а митинг не считал возможным пропустить). Перешли на основной вид московского общения — по телефону. И весь этот год после его смерти рука непроизвольно тянется к телефону — поговорить, как бывало, по делу, а чаще без дела, обсудить наши так часто не слишком радостные новости, поделиться прочитанным…
Попалась мне на днях на глаза заметка о том, что полковник Тиббетс, командир «Энолы Гей», сбросившей атомную бомбу на Хиросиму, и нынче, в очень уже преклонном возрасте, когда пора о боге и своих грехах думать, никаких укоров совести не чувствует: чего там, сделал то, что приказано было, и как надо сделал. И сразу пришел на ум добросовестный палач Тупига из «Карателей» Адамовича. Первая мысль, нет, не мысль даже, какое-то мгновенное душевное движение: Саше бы рассказать об этом…
Недавно опубликовали хранившийся за семью печатями доклад начальника Управления предприятиями коммунального обслуживания Ленинграда на бюро горкома, сделанный в начале осени 1942 года. Там сказано: «По неполным данным кладбищ, за период с 1 июля 1941 г. по 1 июля 1942 г. в городе захоронено 1 миллион 93 тысячи 625 покойников». Только за один год и по неполным данным! А в энциклопедии «Великая Отечественная война. 1941–1945» утверждается, что за 900 дней блокады погибла 641 тысяча жителей. Сколько раз мы с Сашей говорили о том, что наши военные потери, в том числе в блокадном Ленинграде, бесстыдно преуменьшаются. Как важно было бы ему прочитать этот секретный доклад, который скрывали больше полувека. Но, увы, не узнает он о нем…
Улыбка — иногда ироническая, а гораздо чаще застенчивая, девичий румянец на щеках, вежливость и деликатность — на тех, кто впервые с ним сталкивался, Адамович производил впечатление человека мягкого, покладистого. Таким он и был. Но я не знал человека более твердого и неуступчивого в принципиальных вопросах. И более бесстрашного. Мне кажется, бесстрашие вообще было главным свойством его личности. Наверное, истоком бесстрашия была партизанская юность — и шестнадцати не исполнилось, когда ушел в партизанский отряд. Но это тот очень редкий случай (разве не встречались каждому из нас и вовсе не в порядке исключения люди, не праздновавшие труса на фронте, а в мирной жизни смертельно боявшиеся директора, партбюро, кадровиков, приходившие в ужас от свободной мысли, свободного слова), когда человеку — таким и был Адамович — было дано самого разного вида бесстрашие.