Записки причетника
Шрифт:
— Кто там?
— Отвори, это я! Да отворяй же!
Я поспешно исполнил за него столь настоятельно требуемое, и отец Мордарий, подобный урагану степей, ринулся в нашу убогую светлицу, ниспровергнул на пути своем скамью и лукошко и бросился на лавку, тяжело дыша и буйно откидывая назад космы гривоподобных волос и бороды.
При слабом свете лампады я мог заметить, как ужасно он раздымается гневом и пышет грозою.
Между тем родитель мой, изумленный, встревоженный и смущенный, стоя пред ним и прикрывая рясою наготу свою, видимо не знал, каким приветствием встречать неожиданного
— Как бог милует, отец Мордарий? — наконец проговорил он. — Супруга ваша как…
Он не докончил и в страхе отпрянул.
Звук его робкого голоса как бы сдвинул последний оплот, задерживавший бурный поток Мордариева негодования, — он разразился столь же обильными, как и бешеными проклятиями и безумными угрозами.
— Отец Мордарий! отец Мордарий! — лепетал мой родитель, трепещущий подобно осиновому листу в непогоду. — Отец Мордарий!
— А, он его прячет! — восклицал отец Мордарий. — Хорошо! Прячь, прячь! (Я опускаю выражения, могущие оскорбить деликатный слух читателя.) Я на все пойду! Мне теперь все нипочем! На каторгу угожу, в гроб лягу, а уж таки доеду! Пусть расстригают — экая важность! Пусть хоть распинают — мне это тьфу! Плюнуть да растереть!
И он неистово плевал и растирал плевки огромным своим сапогом так рьяно, что уносил каблуком частицы нашего ветхого пола.
— Блажени миротворцы, яко тии…
— Что? Пареная ты репа! Что? Миротворцы! Ха-ха-ха! (Я снова опускаю выражения, могущие оскорбить деликатный слух благосклонного читателя.)
— А он миротворец, а? Он миротворец, говори мне! Ну, говори! Он много кого умиротворил, говори!
Но родитель мой говорить не мог, а только трепетал.
— Зачем он теперь его прячет от всех? Ну, зачем? «Больной», поет, «больной»! Знаем мы, какой больной! Я христианин, я служитель храма господня, я хочу навещать страждущих, — на это закон ведь есть! А он мне: "Вот бедный младенец!" И велит подать младенца! На что мне младенец? Мне этот младенец все одно как летошний снег! Я ведь жену по его милости избил! Посылаю ее, наказываю: "Умри, а повидай зятя!" И ей не показал, — и я ее измолотил! А чем она виновата? Да погоди, дружок, погоди: будет и на нашей улице праздник! Ничего не пожалею: ни имущества, ни жизни своей! Расстригой буду, а уж на своем поставлю! "Нате вам младенца! Поглядите на младенца!" Ха, ха, ха! Нет, мне надо не младенца, — мне надо теперь…
Он выразительно стиснул свои громадные кулаки, снова захохотал зловещим смехом и пояснил:
— Повыжать из тебя соку!
В это время дверь, в волнении нашем оставленная непритворенною, тихонько, воровски скрипнула, и на пороге показалась лисоподобная мордочка пономаря, вытянутая вперед, как бы обнюхивающая близкую добычу.
Отец Мордарий, уже изливший достаточную долю своего негодования и потому значительно остывший, а следственно, и пользующийся хотя частию своей обычной прозорливости и сметливости, хотя и встретил появление пономаря насмешкою и презрением, однакоже ни единым уже прямым словом не выдал себя.
— Что, Лиса Патрикеевна, — раздражительно обратился он к вошедшему, — зачем пожаловала? Нюхай, нюхай, голубушка! На здоровье тебе, касатка!
— Хе,
— Откуда ж это слышал, что тут разговаривают? — презрительно спросил отец Мордарий.
— А вот шел мимо…
— Куда ж это ты ходишь мимо по ночам? — спросил отец Мордарий еще презрительнее.
— Да вот услыхал, лошадь фыркает, и думаю: надо посмотреть, какая это лошадь…
Очевидно, плавные и последовательные ответы были у него подготовлены, — не только плавные и последовательные, но даже с малой дозой язвительности, которую он позволял себе всегда и везде там, где считал то для себя безвредным.
Отец Мордарий это понял и тотчас же прервал его вопросом:
— Это ты, верно, мою лошадь слышал. Сорвалась, окаянная, и пропала как бесовское наваждение! Что ж, отец дьякон, поможешь, что ль, ее изловить?
— Сейчас, отец Мордарий, сейчас… сию минуту… Тимош, где мои сапоги?
Он кидался из стороны в сторону, отыскивая принадлежности своего одеяния.
Отец Мордарий уже встал с лавки и нетерпеливо следил за его беспорядочными движениями.
— Полно метаться-то! Что ты там шаришь — там только пустое корыто! Вон сапоги, перед тобою! — восклицал он с возрастающею досадою.
— Я пойду поищу лошадь, — сказал я, обращаясь к отцу Мордарию.
Он обернул ко мне свою широкую буйволообразную физиономию, сурово окинул меня взглядом и, внезапно смягчившись, ответил:
— Ладно, ладно. Не тревожь себя, отец дьякон: пусть сын переменит твою старость. Прощай, милости просим к нам! Ну, молодец, шевелись!
С этими последними словами, обращенными ко мне, отец Мордарий, насунув на косматую голову измятую в порывах гнева шляпу, шагнул за двери, не обратив к пономарю прощального слова, ниже хотя бы небрежного кивка.
Я резво за ним последовал.
Ночь была темная, тихая; мелкий дождичек бесшумно, но часто, как из сита, моросил; издалека, из глубины леса долетало жалобное завыванье уже начинавших голодать волков.
Изрыгнув несколько проклятий на темноту ночную, на непогоду осеннюю, на холод, до костей пронимающий, отец Мордарий тихонько засвистал. В ответ на этот свист тотчас же раздалось легкое, ласковое ржанье.
— Вот она где! — проговорил отец Мордарий, направляясь в ту сторону, откуда раздалось вышепомяиутое ржанье.
Продрогшая лошадь его скоро была нами поймана у иерейского забора, и отец Мордарий, еще ниже насунув шапку и откинув рукава рясы, вспрыгнул на нее с удовлетворительною ловкостью.
— Выломи-ка чем погонять, — сказал он мне, умащиваясь на колеблющейся подушке, безыскусственно прикрепленной веревками к хребту лошади, из которой, при каждом его нетерпеливом движении, брызгали струйки накопившейся дождевой влаги.
Поспешно сломив и подавая ему березовую ветвь, я вдруг, сам не постигая как, сказал:
— Зачем он его прячет?
— Что? — спросил изумленный моим обращением отец Мордарий.
— Он его прячет от вас? Зачем? Вы знаете, зачем?
Я говорил как во сне, не рассуждая о уместности, ниже последствиях моих речей.