Записки причетника
Шрифт:
Невзирая на объемлющий меня трепет, я пламенно желал собственными очами своими увидать сверхъестественное явление, и поутру, когда с яркими солнечными лучами исчезли все фантастические образы, рисовавшиеся в сумраке ночи, я твердо решил не уклоняться от встречи с тенью, но, буде она явится мне, встретить ее со всевозможным спокойствием и стойкостию.
Порешив это, я занялся назначенным свиданием с Михаилом Вертоградовым.
Провидение, в неисповедимых путях своих одаряющее одних смертных расчетливым благоразумием, умеренными страстями и способйостию относиться к самому близкому им делу только с безопасным и безвредным для себя
Я уже благополучно подбирался к калиновым кустам, как вдруг услыхал громко окликавшего меня родителя моего.
— Тимош! Тимош! — выкрикивал он, — Тимош, где ты? Поди сюда! Где ты?
Первою моею мыслию было притаиться и переждать, пока смолкнет родительский зов, но так как зов этот не смолкал, а, напротив того, становился все пронзительнее, то я переменил намерение и, обежав с противоположной стороны огороды, явился как бы возвратившийся из лесу.
Родитель поспешно схватил меня за руку и повлек, повторяя:
— Матушка тебя кличет… ты матушке надобен…
— Зачем? — спросил я, слегка упираясь.
— Надобен, надобен… скорей, Тимош, скорей, — лепетал он скороговоркою.
— Зачем? — повторил я снова, упираясь.
— Да ты это чего кобенишься-то, а? — вдруг раздался грозный голос Македонской. — Тебе это какое дело, на что ты надобен, а? Ах ты, пострел! ишь разбаловался как! Прямой ты шалопай, отец дьякон, как погляжу я на тебя: так распустил мальчишку, что срамота! Ну, ты, свиненок, поворачивайся! Ступай за мной! Ну, двигайся! Ты что, косолапый, что ли?
Она привела меня в свою, знакомую уже мне опочивальню, где рядом с пространным пуховым ложем под ярким пологом висела плетеная колыбель с плачущим младенцем.
Македонская дала ему рожок и тем его мгновенно успокоила.
— Качай его! — повелела она, кивая на младенца. Я повиновался.
Не удостоив меня дальнейшим объяснением, Македонская удалилась.
Не без любопытства устремил я взоры на невинное и несмысленное творение, лежащее в колыбели.
То была крупная, сытая девочка, энергически тянувшая из рожка молоко и напоминавшая как благообразием, так и аппетитом виновницу дней своих.
Закачав младенца, я долгое время сидел, бездействуя и недоумевая, что будет дальше.
Наконец снова явилась Македонская.
— Пошел, надергай моркови на огороде, да у меня, смотри, живо!
Возвратившись с морковью, я был отправлен по воду к колодцу, затем мне приказано было выполоскать телячью голову, затем вымести сени.
В жизни, любезный читатель, обстоятельства иногда так же благоприятствуют, как и в романах, где автор располагает их по своему собственному усмотрению. Как автором подведенная катастрофа очищает поле для подвигов романического героя, так внезапная болезнь работницы Лизаветы открыла мне беспрепятственный доступ вовнутрь иерейского жилища.
И сколь недальновидны, о читатель, наиизощреннейшие из нас в расчетах житейских! Сколь часто, тщательно оберегаясь видимо пред нами зияющей бездны, искусно балансируем между бездн, представляющихся нам справа и слева, озираемся неустанно назад, не угрожает
Прозорливый, осмотрительный отец Еремей не только на мое водворение в его покоях, но и на общение мое с бдительно охраняемым им больным посмотрел без всяких опасений.
Невзирая на угрозы иерейши, возлагавшей на меня обязанности, как будто бы я был наделен не обычным, положенным предусмотрительною природою, количеством рук и ног, но удесятеренным, я все-таки изощрялся уловливать мгновения, которые мог посвящать Михаилу Вертоградову, то есть или игре в свои козыри, в фофаны, в мельники, или устроению на его подоконнике силков для бойких синиц и красногрудых щеглов.
Отец Еремей и на это смотрел не только снисходительным, но даже благосклонным оком. Он не раз, презирая громы Македонской, сам призывал меня к этим забавам, собственноручно вручая нам прикорм для легковерных пернатых или же новые карты.
Мало-помалу, незаметно для беспокойной, но несообразительной иерейши, все работы по домашнему хозяйству возлегли на нее, а я сделался почти постоянным собеседником архиерейского племянника.
Для вникающего вглубь вещей наблюдателя небезынтересно, мне кажется, было бы взглянуть на Михаила Вертоградова, когда он, нахмурив мясистое чело свое, терялся в соображениях, как выгоднее пустить в ход червонного туза или пиковую даму, или когда он, оставив меня в фофанах (что, впрочем, редко ему удавалось), ликовал, подскакивая на своем седалище, щелкая перстами и оглашая вмещавшую нас светлицу торжествующими восклицаниями:
— А что? а что? Фофан, фофан! У-у-у, фофан!
Или когда он, уязвленный в своей гордости моим спокойным возгласом: "Вы остались!", с бывалым высокомерием и непризнанием для себя общих законов разметывал карты по полу и властительно вопил:
— Нет, не хочу! Переиграть сызнова! Не хочу! Не согласен! Переиграть!
— Никто не переигрывает, коли уж раз игра сыграна, — замечал я.
— А мне что за дело, что никто? Я хочу переигрывать! Сдавай!
И если я медлил повиноваться, он неистово топал ногами, стучал кулаком по столу и яростно обвинял меня в продерзости.
Я же, не одаренный, как читатель и сам уже мог из записок моих заключить, агнцеподобною кротостию, нередко искушаем был трудно победимым стремлением противоборствовать неправедно посягающему на мое человеческое достоинство, но мысль лишиться возможности доступа в иерейское жилище укрощала меня паче пут железных.
Что же привлекало меня в жилище иерейском?
Я ежечасно теперь лицезрел того, кто занимал умы всего окрестного духовенства, но общение это, вместо того чтобы обогатить мою любознательность чем-либо новым, трагическим, необычайным, только способствовало моему разочарованию, представляя мне незамысловатые, повидимому обыденные явления мирной иерейской жизни. Я, правда, чуял где-то обретавшиеся коварные сети, расставляемые отцом Еремеем, но где они, для кого уготованы и почто, не мог себе уяснить и уже начал отступать перед неразрешимою загадкою, как пред прочими непостижимыми библейскими тайнами.