Записки Видока
Шрифт:
Я не знаю, каким образом Беккер дошел до того, что не смог сбывать свои произведения. В 1843 году он содержал подпольную типографию для тайных обществ. Как же этот осторожный плут попался? Арест революционных сочинений в его типографии привел и к моему задержанию.
Мой другой товарищ по заключению был мне не так неприятен. Его открытая натура и чистосердечный взгляд шли вразрез со скрытным поведением Беккера. К сожалению, его глупые речи иногда казались мне нестерпимыми. Экс-лейтенант Катенье был без страха, но не без упрека. Впрочем, когда я думаю о его несчастьях, то не могу не верить в действие высших сил. Отправившись в 1814 году в поход с бретанскими федератами, этот необыкновенно отважный человек дрался под Ватерлоо. Ему следовало бы умереть, сражаясь за границей, но его роковая звезда привела его
Вместо того чтобы держаться своего скромного положения и быть верным королю, он опять принялся строить заговоры. Военный министр, узнав о его поведении с комитетом по правам человека и его дуэлях, прислал ему патент на звание лейтенанта в пехоте. Катенье протестовал против назначения, которого не просил, но его не послушали, и ему пришлось отправиться в линейный полк, распрощавшись с кавалерией и с красивой формой. Прибыв в корпус, он принялся за агитацию против Людовика Филиппа. Он говорил речи за обедами, в собраниях, пользовался любой возможностью появиться в мундире. Агенты полиции не теряли его из виду и, может, думали отправить беспокойного лейтенанта в Алжир, когда странное обстоятельство ускорило его погибель. Во время одной из своих экскурсий по Парижу Катенье арестовали за подделку документов по заявлению одного банкира. Судья послал за банкиром, и тот заявил, что представленный ему вексель был фальшивым, а подпись подделана. С той и другой стороны протестовали; комиссионер, не зная, как разрешить спор между офицером и банкиром, обратился в префектуру полиции. Префект велел рассмотреть дело Катенье. Все указывало на то, что он был человеком опасным. Пользуясь случаем, Катенье как заговорщика отправили в Ла-Форс. С этой минуты его ожидали жестокие неудачи. В ассизном суде его признали виновным.
— Мы выяснили, — сказал ему председатель, — что вы не могли получить от своего семейства той суммы, на которую предъявили вексель банкиру. Вы также не могли заработать ее сами. Откуда же у вас эти деньги?
Не имея возможности вывернуться, Катенье решил говорить начистоту, но истина не всегда правдоподобна. Суду и присяжным, так же как и публике, его ответ не показался удовлетворительным.
— В июле, — заявил Катенье, — в ту минуту, когда народ проник в Тюильри, я, подбирая падавшие у солдат патроны, наткнулся на сумку, одного сержанта королевской гвардии и открыл ее. Вместо патронов я увидел там двадцать тысяч франков золотом. Я завладел ими, не сказав никому ни слова. Это правда.
Присяжные не поверили этому рассказу; большинством голосов Катенье был обвинен в подделке документов и осужден на пять лет принудительных работ. Этот приговор повлек за собой лишение прав на собственность и состояние, а также позорное выставление напоказ. После этого Катенье, прикованного к цепи вместе с другими преступниками, переправили в Бисетр, а оттуда — в Тулон.
Теперь понятна злоба Катенье. У него были свои причины ненавидеть июльское правительство.
По окончании срока он по ходатайству одного из своих прежних друзей, служившего в муниципальной полиции, получил разрешение жить в Париже.
В бумагах, перехваченных у кого-то из нас, было найдено письмо, написанное Катенье, в Комитет к Беккеру. Он предлагал ночью поджечь Париж с четырех сторон и, пользуясь смятением, поднять восстание. Это была его навязчивая идея. В тюрьме он беспрестанно к ней возвращался и определенно сходил с ума. Днем он всячески испытывал мое терпение, а ночью мне приходилось страдать. Вскакивая в два часа ночи, он кричал: «Слышите? Дерутся. Бьют в набат! Вставайте, вставайте!» Мне стоило больших усилий успокоить его.
Впоследствии он сам мне все это рассказал, и я был крайне удивлен тем, что мне
Я расскажу о злоключениях некоего Шиво. Он познакомился с одной надзирательницей из женского отделения Консьержери. Узнав, что она вдова и кое-что скопила, он обещал жениться на ней по окончании срока наказания. Шиво на ее деньги рассчитывал купить цирюльню близ Консьержери, выходившую на площадь Дворца Правосудия. Проект удался: прежний цирюльник уступил за скромную плату свою лавку, прекрасно понимая, что она вернется к нему и не будет стоить ни су. Шиво занимался «музыкой», то есть доносами, — это и принесло ему несчастье. Его клиенты — по большей части содержатели женщин в Сите, — предупрежденные товарищами по каторге, перестали к нему наведываться, а потом начали бить ему стекла. Их бывший «брат по заключению» вынужден был вернуть лавку прежнему владельцу, поплатившись таким образом за то, что хотел брить тех самых людей, на которых раньше доносил. Тогда Шиво принялся снова воровать, а несчастная женщина, покинувшая ради него место надзирательницы, от отчаяния повесилась.
Многие писатели находят, что отмена смертной казни служит признаком прогресса. Один остроумный автор по этому поводу заметил:
— Уничтожим смертную казнь, пожалуй! Тогда пусть господа убийцы принимаются за дело.
Отбросив всякие философствования, надо признать, что казнь сама по себе возмутительна. Меня это зрелище впечатлило в юности до такой степени, что я до сих пор не могу позабыть эту ужасную сцену.
Как и все дети моего возраста, я порой толкался на Гревской площади. Но однажды я заметил там страшную машину с окровавленными столбами. Было около десяти часов утра, а на четыре часа была назначена казнь одного портного, убившего в минуту ревности свою любовницу. Аркольского моста еще не существовало, и у Сены еще не было столь великолепной набережной. Некоторые прохожие останавливались. Да и я не мог оторвать глаз от изобретения доктора Гильотена; я все рассматривал лестницу, доску, да и весь механизм с любопытством, смешанным с ужасом. Мне чудовищно хотелось видеть все. Декорации были готовы, недоставало только актеров. Погода стояла превосходная, железо, готовое оборвать чье-то существование, блестело на солнце, и я спрашивал себя, как может умереть человек, когда кругом все полно жизни.
Понемногу Гревская площадь наполнялась любопытными зеваками, подобными мне. Вот появился вооруженный саблями отряд жандармов и принялся очищать площадь от народа. Едва волнение поутихло, как я услышал крик: «Вот он!» И действительно, вскоре показалась телега, сопровождаемая солдатами. Когда она остановилась, палач и его помощники завладели своей жертвой, которой сделалось дурно при виде эшафота. Аббат поспешно сошел со ступенек, подавая преступнику распятие. Часы пробили четыре. Сансон спустил крючок, нож упал, и глухой звук, по принятому обычаю, вместе с целым потоком крови возвестил народу о том, что «справедливость восстановлена». Красные корзины наскоро прикрыли и положили в тележку, которая тут же отправилась в путь, будто стыдясь своей печальной поклажи.
Потом все было вымыто и разобрано. Эта сцена продолжалась часа два, и я не упустил ни одной подробности. Что меня особенно поразило, так это убийственное хладнокровие, с которым Сансон рассматривал только что снятую с казненного одежду, и та педантичность, с которой он вытирал лезвие ножа. Он напомнил мне цирюльника, вытирающего бритву, не находя, по-видимому, никакой разницы между мыльной водой и человеческой кровью. По окончании этого действа толпа начала молча расходиться. Это был первый и последний раз, когда я видел подобную казнь; ни разу за всю мою жизнь у меня не возникало желания посмотреть на это вновь.
Но мне вполне понятны и хвастовство убийц, и то бесстыдство, с которым они восходят на эшафот, зная, что на них смотрят тысячи любопытных.
На это ли рассчитывали законодатели? Мне кажется, — и я не одинок в своем мнении, — что казнь без всех этих приготовлений, внутри тюрьмы, гораздо лучше достигала бы своей цели, не давая повода ни к какому чванству. Ласенер и Пульман были бы неприятно удивлены в день казни тем, что толпа не так велика, как они думали. Они сочли бы неблагодарностью равнодушное отношение публики к их смерти.