Записки
Шрифт:
Многие приняли это за настоящую привязанность, особенно те, кто желал нашего брака; но никогда мы не говорили между собою на языке любви: не мне было начинать этот разговор, скромность мне воспретила бы это, если б я даже почувствовала нежность, и в моей душе было достаточно врожденной гордости, чтобы помешать мне сделать первый шаг. Что же до него касается, то он и не помышлял об этом, и это, правду сказать, не очень-то располагало меня в его пользу. Девушки, что ни говори, как бы хорошо воспитаны ни были, любят нежности и сладкие речи, особенно от тех, от кого они могут их выслушать, не краснея.
После моей болезни я появилась снова в первый раз в обществе 21 апреля 1744 года, в день моего рождения. В этот день мне минуло пятнадцать лет. По прошествии этого дня императрица и великий князь пожелали, чтобы меня посещал Симеон Теодорский, епископ Псковский,
Весною этого года императрица, с некоторых пор, по-видимому, сердившаяся на мою мать, отправилась снова в Троицкий монастырь, куда последовали за ней великий князь и мы с матерью. Архимандрит этого монастыря пользовался тогда большими милостями императрицы. Он с двумя епископами, Московским и Петербургским, сопровождал ее всюду, даже в театр и маскарады, разумеется, не маскируясь.
Когда мы прибыли к Троице, граф Лесток вошел в комнату матери. Он имел очень озабоченный вид и сказал ей: «Можете, ваше высочество, готовиться к отъезду и укладываться». Мать спросила его, откуда исходят эти предложения? Он ей ответил, что императрица в величайшем гневе на нее, что маркиз Шетарди арестован и выслан из Москвы и что в его бумагах нашли улики против моей матери, которая тяжко оскорбила императрицу. Мать попросила Лестока доставить ей возможность объясниться с императрицей, дабы, прежде чем уехать, она могла по крайней мере узнать, в чем ее обвиняют и в чем она виновата. Это объяснение состоялось; императрица и мать оставались вдвоем очень долго и вышли обе совсем красные от этого разговора. Мать плакала, она думала, что успокоила императрицу; но последняя не так-то легко забывала и никогда не возвращала матери своей привязанности; к тому же было слишком много людей и вещей, которые отдаляли их одну от другой.
Всё, что я могла разобрать из разных речей, слышанных мною по этому поводу, сводится к тому приблизительно, что я сейчас скажу.
До восшествия императрицы Елизаветы на престол маркиз Шетарди, в то время посланник французского двора в России, столько же в пику правительнице, сколько по склонности и расчету, был очень предан цесаревне Елизавете. Он приходил к ней очень часто, оставался у нее весьма подолгу, и только граф Лесток, в то время хирург цесаревны, был свидетелем их бесед. Я знаю это через Чоглокову, в то время фрейлину цесаревны.
Маркиз Шетарди, задушевный друг Лестока, узнал о перевороте, который готовили с целью возвести на престол цесаревну Елизавету; он даже ссудил Лестока некоторой суммой, которая потом была ему возвращена. Но Лесток скрыл от него день и час, так как маркиз Шетарди поторопился раньше сказать, что он заставит шведов напасть на русское войско, которое считали преданным правительнице, в тот самый день, когда цесаревна Елизавета взойдет на престол, чтобы облегчить, как он говорил, ее восшествие, ибо вовсе не рассчитывали, что это должно произойти так легко, как оно произошло в действительности. И в этом он, конечно, следовал своим инструкциям: он замышлял смуту и старался ослабить силы России, возбуждая ее врагов напасть на войско, которое, так сказать, прикрывало столицу, в ту минуту, когда, он надеялся, вспыхнет гражданская война; но Бог судил иначе, Лесток догадался скрыть часть своих распоряжений от маркиза Шетарди. Так как этот посланник был уже отозван, то он уехал вскоре по восшествии императрицы Елизаветы, осыпанный подарками. Французский двор отослал его в Россию как частного человека, с верительными грамотами в кармане, заготовленными для него и как для посланника, и как для министра второго ранга, дабы предъявить их, смотря по тому, когда он сочтет своевременным и уместным.
Во время его отсутствия дела приняли значительно иной оборот. Императрица
Всем этим был доволен только граф Бестужев, потому что ему удалось еще больше смешать карты. Те, напротив, кто был заинтересован в моем замужестве, настолько удачно поправили дела, что, как только двор вернулся в Москву, начали говорить о моем обращении в православие и обручении.
Двадцать восьмое июня было назначено для одного торжества, а 29-е, Петров день, – для другого. Епископ Псковский составил мое исповедание веры; он перевел его на немецкий язык; я учила наизусть русский текст, как попугай. Я знала еще тогда лишь несколько обыденных выражений; однако с нашего приезда, то есть с февраля, Ададуров, ныне сенатор, обучал меня русскому языку. Но так как у псковского епископа, с которым я твердила свое исповедание веры, было украинское произношение, Ададуров же произносил слова, как все говорят в России, то я часто подавала повод этим господам поправлять меня; один хотел, чтобы и я произносила на его образец, а другой – по-своему. Видя, что эти господа вовсе не были согласны между собою, я сказала это великому князю, который мне посоветовал слушаться Ададурова, потому что иначе, сказал он, вы насмешите всех украинским произношением. Он заставил меня повторить мое исповедание веры, я прочла его, сначала произнося по-украински, а затем по-русски. Он мне посоветовал сохранить это последнее произношение, что я и сделала, несмотря на псковского епископа, который, однако, считал себя правым.
В течение трех дней, которые предшествовали 28 июня, епископ наложил на меня пост; 28-го рано утром императрица послала за мною, как только встала с постели, и пожелала, чтобы меня одели у нее в комнате. Никто не знал, кто займет место моей крестной матери; императрица не могла быть ею, потому что она исполняла эту обязанность при обращении великого князя, а по правилам православной церкви те, у кого были одни и те же крестный отец или мать, не могли вступать в брак между собой. Все интриговали, чтобы стать восприемницей: принцесса Гессенская этого желала; княгиня Черкасская, вдова великого канцлера, еще более; наконец, многие, которых было бы чересчур долго перечислять. Измайлова, фаворитка императрицы, сама мне говорила, что она осмелилась в этот самый день утром спросить у ее величества, не забыла ли она, что нужна крестная мать, и что она сама не могла занять это место, а императрица ей ответила, что всему будет свое время и место. Она мне сказала также, что все наиболее знатные дамы хлопотали, чтобы занять это место.
Когда меня одели, я пошла к исповеди, и как только настало время идти в церковь, императрица сама зашла за мною. Она заказала мне платье, похожее на свое, малиновое с серебром, и мы прошли торжественным шествием в церковь через все покои среди нескончаемой толпы. У входа мне велели стать на колени на подушке. Потом императрица приказала подождать с обрядом, прошла через церковь и направилась к себе, оттуда через четверть часа вернулась, ведя за руку игуменью Новодевичьего монастыря, старуху по крайней мере лет восьмидесяти, со славой подвижницы. Она поставила ее возле меня на место крестной матери, и обряд начался.
Говорят, я прочла свое исповедание веры как нельзя лучше, говорила громко и внятно и произносила очень хорошо и правильно. После того как это было кончено, я видела, что многие из присутствующих заливаются слезами, и в числе их императрица; что касается меня, я стойко выдержала, и меня за это похвалили. В конце обедни императрица подошла ко мне и повела меня к причастию. По выходе из церкви и по возвращении в ее покои подарила мне ожерелье и украшения на грудь из брильянтов. В тот же вечер весь двор переехал из Анненгофского дворца в Кремль.