Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
Чуковский рассказывал Боре, как Маяковский писал в Одессе «Облако в штанах» и читал Корнею Ивановичу наброски.
Там был отрывок, который начинался: «Мария, отдайся!»
— Что вы! — сказал Чуковский. — Кто теперь говорит женщине «отдайся»? — просто «дай!».
Так Маяковский создал знаменитое: Мария, дай.
Что осталось от генезиса этих стихов из похабной фразы Корнея. И никакого тут снижения, о котором так любят толковать. Пафос!
Вчера
О Ларисе Рейснер (не в порядке некролога): «Лариса Рейснер была красивая женщина с некрасивыми руками: у нее были чересчур короткие пальцы. Я очень любил Л. Р. Она была женщина веселая и очень циничная; когда она видела постланную постель, она говорила: кушать подано».
— Вам нравилось то, что она писала?
— Она хорошо писала. В литературе Лариса была уязвленным человеком. Ей очень хотелось написать роман. Поэтому она писала так украшенно.
Ленин ненавидел ее, потому что она, не имея на то никакого права, пришла как-то на заседание большого Совнаркома в красных ботинках.
Ужасно жалко, что она умерла. Когда она заболела тифом, я жалел, что остригут ее волосы (у нее были чудесные волосы), а она умерла.
От ее тела не отходили родные, Радек, писатели, и еще какой-то человек три дня сидел у тела. Когда Ларису Михайловну выносили, он подошел к Радеку и спросил: скажите, а кто была покойница? Оказалось, что это был бездомный человек, который трое суток ночевал там на диване.
О Вере Инбер.
Я задаю испытующий вопрос, он краснеет от отвращения.
— Не будем говорить, там нечего крыть. Это ужасная вещь — еврейские журналисты. Я ведь тоже одним концом упираюсь в Веру Инбер. Когда я плохо пишу, это получается очень похоже. Ужасная вещь!
О Ломоносове.
Оказывается, Ломоносов — сын зажиточного купца. Его отец формально принадлежал к податному сословию, но притом был владельцем европейски оборудованного корабля на соляных промыслах. Вообще, Холмогоры — это было тогда вроде Америки, потому что русские купцы там постоянно общались с голландскими. Потом отцовский приказчик привез Ломоносова в Москву, но так как тот не пожелал возвратиться, то отец перестал ему помогать, и он некоторое время нуждался. За время же своего ученья в Германии он сделал десять тысяч долгу, что в наше время равняется тридцати тысячам.
Все это, впрочем, давно напечатано в спокойных, маститых книгах, но прошло незамеченным.
В. В. всовывает ноги в туфли и рысью бежит к полкам доставать цитаты. Он радуется тому, что Ломоносов — уже не Ломоносов, а наоборот, как если бы ему нарочно сделали подарок.
О
Есть люди, которые сразу, в ранней молодости, выкладывают все свои возможности; а во всю остальную жизнь доедают себя. Надо уметь открывать новые эпохи. И в тридцать лет знать, что еще в сорок наступит новое — какое именно, неизвестно, потому что в обработку поступит непредвиденный материал.
Если бы К. не страдал семейным пороком обидчивости, я бы сказала ему: «Вениамин Александрович, когда пишешь о людях, нельзя пользоваться вещами, плавающими по поверхности. Некрылов — это именно тот Шкловский, какого должен вообразить себе каждый обыватель, прочитавший «Третью фабрику», — следовательно, литературно-негодный Шкловский. Нельзя засовывать в литературную характеристику все, что плохо лежит».
Между прочим, Шкл., совершенно как X., нравится публике всем, что в нем есть худшего и что публика находит забавным. Я подразумеваю: публичные выступления с обязательным и иногда сомнительным остроумием, хамеж, шум, научные истерики. Я предпочитаю, когда он сидит без сапог на кровати. Его ирония тогда хитрее, а желчь человечнее.
Шкл. о своей последней ссоре с Кавериным и о каверинской пропаганде «Вазир-Мухтара»: «Я хотел ему сказать, чтобы он перестал защищать родственные жанры...»
Шкловский обставляет себя детьми и книгами. Он так гордится тем, что у него есть сын, как если бы он был импотентом, — что всячески противоречит действительности.
Он горд своим сыном и своими книжными полками, как человек с богемным и бездомным прошлым, которого судилище Кавериных приговорило к такому будущему.
Есть люди, которые всю жизнь заканчивают дело, начатое в юности, — это люди стареющие; и есть люди растущие, они открывают новые поля жизни. На четвертом десятке Шкловский стал отцом, историком литературы и библиоманом. В. давно мне рассказала о том, как он в гостях вскакивал после чая и принимался мыть чашки, потому что не выносит вида грязной посуды. Он сердится, когда чужие люди приходят отнимать у него время. Это не одряхление, потому что одряхление может только исказить исконные элементы человеческой организации и не может внести новых, а это новая кожа.
Бор. Мих. <Эйхенбаум> сказал, говоря о смешанной крови Шкловского: у Вити кончился еврейский период и начался немецкий.
Тамара и Валя полагают, что Шкловский забавен, и обижаются, когда он на вечерах и заседаниях недостаточно забавно их забавляет. Между тем он ничуть не забавен. Это человек с тяжелым нравом и гипертрофией полового инстинкта, печальный и вспыльчивый. Не виноват же он в том, что темперамент сделал его оригинальность навязчивой, а талант превратил ее в литературную традицию, которая, как все традиции, притупилась.