Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
Я, кажется, только на третьем сеансе сообразила, что в этом месте разговора вовсе не следовало весело улыбаться.
Впрочем, я очень хорошо знаю цену нашей иронии («оставь ее отжившим и не жившим»).
Я читала (меня принудила его прочесть Map. Викт.) письмо, которое Виктор Иванович Рыков написал Грише летом 28-го года. Там говорилось о светлой памяти покойницы, об общей их святыне... и все эти слова, которые «мы» не можем произнести, были абсолютно полноценны.
Дело не в том, что мы стали целомудренны на слова и поэтому выражаем
Не видевшись с нами в течение двух лет, Вета этой весной говорила: «Вы ужасно здесь все опустились, работаете с утра до вечера».
А. А. говорит, что Дездемона очаровательна, Офелия же истеричка с бумажными цветами и похожа на М. Р-у.
1930
Все чаще приходится сталкиваться с людьми, которые топят вас из страха. Человека, вредящего в силу убеждения, можно переубедить; человека, вредящего по личной злобе, можно смягчить. Только вредящий из страха неуязвим и непреклонен.
Я могу сказать человеку: откажитесь от вашего убеждения, потому что оно не право; или: откажитесь от вашей злобы, потому что она несправедлива. Но нельзя сказать человеку: откажитесь от вашего места и от хлеба, который едят ваши дети, потому что все это не суть важно по сравнению с истиной и справедливостью.
Из письма Типота: «Встретил я его (Брика) на днях в чрезвычайно заграничном, бесконечно синем пальто: „Вот, говорит, хорошо, что я вас встретил. Можно здорово использовать смерть Володи. Давайте создадим «литературный театр имени Вл. Маяковского». Чтобы было весело, а то у вас здесь такая тоска. Если бы было хоть немного веселее, разве Володя застрелился бы?"».
Секретарь «Звезды» Бытовой — племянник Петра Когана. Про него рассказывают неправдоподобную историю: будто он выписал в ведомости гонорар Хлебникову и Блоку (за отрывки из не изданных сочинений).
«Бытовой» — очень смешной псевдоним; но, в сущности, немногим хуже, чем «Горький». У писателей сколько-нибудь замечательных псевдоним теряет свою, всегда безвкусную, этимологическую выразительность и превращается в фамилию (Горький, Белый...).
14 апреля Бытовой, очень оживленный, вошел в редакцию «Звезды».
— Ну что, Бытовой, живешь? — спросил один из сидевших в редакции.
— Живу!
— Ты вот живешь, а Маяковский помер.
— А я как раз его хоронить еду, — ответил Бытовой, нисколько не смутившись.
Рассказывают, будто бы со слов Л. Ю., что Маяковский будто бы уже стрелялся — чуть ли не два раза, — но всякий раз из нового револьвера, а первый выстрел чаще всего дает осечку. Будто бы М. перед самоубийством опять купил револьвер — из него и стрелялся, хотя у него нашли два или три старых заряженных.
Говорят, что двух тысяч не оказалось.
Анна
В последний приезда Шкловского мы с ним все перезванивались и не могли друг до друга дозвониться. Я пришла к нему в день его отъезда, в 9 часов утра, в Европейскую. Он занимал довольно большой и гнусно-гостиничный номер: кровать, уж чересчур двуспальная, под бурым одеялом, большой умывальник, с виду вполне благопристойный, но который ассоциируется не с чистотой и свежей, льющейся из крана водой, а с водой, стекающей в раковину, насыщенной грязью, мыльной пеной и волосами. Форточка в комнате не была открыта, и вещи лежали, как они по утрам лежат у неаккуратных мужчин, — В. Б. в последние годы стал очень аккуратен на книги и рукописи и на все, что его интересует, но, конечно, не на подтяжки.
В. Б., без пиджака, с завернутым вовнутрь отворотом рубашки, невеселый, быстро писал у покрытого скатертью стола. На столе — полбутылки «Токая» и раскрытая коробка шоколадных конфет. Я стала пить. Он все сердился, что не ответила ему на письмо:
— Подлость! Вы отнеслись к этому как к литературе и собирались писать историческое письмо; надо было ответить открыткой.
Я испытывала неловкость, какую обыкновенно испытываю при встрече с человеком после обмена лирическими и многозначительными письмами. Эпистолярная серьезность быстро тает. В жизни мы принадлежим к кругу людей, которые бывают серьезны только под влиянием аффекта.
Письмо — совершенно искусственная структура. Стилизация и стилистические реминисценции, игра с собственным отражением, смелость выражения, рожденная уверенностью в том, что прямой и мгновенный ответ не перережет поток монологической речи, — все это меняет и перемещает в письме все соотношения действительности. В письме искусственно изолируется и фиксируется какой-то участок фактов и некая протяженность настроений. Человек, который, горестно, искренне мучаясь, не моими, конечно, а своими страданиями, писал мне о моей вине и вообще о подлости и о скуке, теперь смотрит на меня рассеянно, не только не требуя ответа, но неприкрыто скучая при моих попытках ответить. Что делать — порыв серьезности, почти случайно зафиксированный на ссорах с друзьями, на усталости, на Маяковском. Нельзя же, в самом деле, предъявлять человеку письмо как улику, как документальное подтверждение нравственных претензий. Я не написала В. Б. исторического письма, но обдумывала его в течение нескольких дней. Ни одну из придуманных мною важных, серьезных, имеющих отношение к основам жизни фраз я не сказала ему при встрече, потому что у него не было охоты слушать, а у меня потребности говорить.
После вина (Шкловский вообще пьет, чего прежде никогда не было) мы пошли в Изд-во Пис<ател>ей. Шкл<овский> предлагал проспект книги о возникновении городов (или что-то в таком роде; во всяком случае, никак не литература), Алянский, с темно-желтой голой яйцевидной головой, с большим острым носом, похожий на Блока в гробу, принимал проспект.
В. Б. говорит об Алянском: «Я уважаю Ал. за то, что он четыре года пролежал собакой у ног Блока и лизал ему ноги, когда Блок был очень одинок».