Записные книжки (-)
Шрифт:
– Ну, не все конечно, - возразил Матвеев, любивший точность.
– Бывают и красивые.
– Да, бывают. Это мне приводит на ум одну штуку. У меня в Москве осталась девочка. Я познакомился с ней случайно, у ребят в общежитии. Тоненькая, брюнетка, со стрижеными волосами, Оля.
– Комсомолка?
– безучастно спросил Матвеев.
– Не стану же я связываться с беспартийной.
– Почему же она не провожала тебя на вокзал?
– Она начала плакать за неделю до отъезда. Красиво было бы, если бы она пришла плакать на вокзал. Надо тебе сказать, что я не выношу женских слез.
Матвеев тоже сказал что-то нелестное для женских слез, хотя сам он видел женские слезы только раз в жизни, когда отколотил свою девятилетнюю сестру за донос об украденном сахаре. Он
Безайс молча отошел в сторону и принялся собирать хворост. Он был недоволен собой и теперь несколько сожалел, что пустился на такую интимную откровенность. Оля действительно существовала в природе и действительно занимала место в сердце Безайса. Может быть даже, что Оля и плакала бы при разлуке с Безайсом, если бы не одно препятствие, о котором он не стал рассказывать Матвееву.
Это препятствие заключалось в том, что у Безайса никогда не хватало смелости на объяснение в любви. Все его романы развивались в полном согласии с его намерениями, но когда дело доходило до этого ответственного момента мужество покидало Безайса. Он не мог заставить себя наклониться к розовому от смущения уху девушки, сжать влажную, мягкую руку и шепнуть три несложных, коротких слова:
– Я - тебя - люблю...
Его робость была несчастьем, почти болезнью, и только один Безайс знал, чего она ему стоила. Сколько раз он повторял про себя и вслух эти слова, стараясь приучить себя к звуку собственного голоса. У дверей общежития, прощаясь и всматриваясь в черные, блестящие глаза Олечки Юрьевой, глядевшие на него с некоторым нетерпением, он заставлял, приказывал себе сказать эту заветную фразу, но вместо того он говорил, небрежно покачиваясь на каблуках, о топливном кризисе, о способе приготовления чернил из химического карандаша, о корнеплодах и еще черт знает о чем.
Он обладал той стыдливостью, которая свободно уживалась с внешней развязностью, позволявшей ему легко отзываться о любви и девушках, благодаря чему он приобрел в кругу товарищей завидную, но незаслуженную славу "теплого парня".
У Безайса было очень просторное сердце, и в нем, кроме Оли, легко уместилась и некая Женя Постоева, и некая Сарра, причем последняя, к сожалению Безайса, была уже женой завполитпросвета Укома Мотьки Бермана. Но Безайс влюблялся с такой стремительностью, что у него не хватало времени разбирать, кто и чья жена. Оля просто была последней из них, - с ней он познакомился в Москве, перед отъездом, в ожидании бумаг, денег и билета на дорогу. Он так и уехал, увозя с собой ее носовой платок и не сказав ей ни слова о своей любви. Робость была его врожденным несчастьем, и Безайс имел право сказать, что на свете, пожалуй, есть вещи похуже женских слез.
ИЗ НЕЗАКОНЧЕННОГО РОМАНА
I. Экзамены
1
Когда в двадцать третьем году Безайс приехал в Москву, на него разом обрушились неприятности. Прежде всего у него украли вещи. Вор был суровый, деловитый мужчина с большой бородой; он ограбил Безайса грубо, с наглой откровенностью, даже не пытаясь смягчить свое поведение. Неторопливо, почти задумчиво, он взял полосатый, из матрасной материи сшитый мешок и вдруг мелкой рысью побежал в ворота, пренебрежительно поглядывая через плечо на Безайса. Около забора он задержался, перекинул мешок, а потом полез сам, перевалившись животом и показывая толстые ноги в пошлых зеленых носках. Безайс постоял, ожидая чего-то, потом подошел к забору и сквозь щель с недоумением разглядывал широкую спину убегавшего вора; полосатый мешок мелькал между грудами ржавого, порванного железа и кирпичного дома. Вышел дворник, подошел к Безайсу и строго сказал, что смотреть тут нельзя и смотреть нечего.
– Неужели?
– обиделся вдруг Безайс, сердито сдвигая фуражку на затылок.
– Нельзя даже посмотреть, как вор уносит твои собственные вещи?
Но потом он что-то вспомнил.
– Это хорошая примета, - пробормотал он беспечно, выходя из ворот на знойную, в рыжей солнечной
Август катил над Москвой круглые, подрумяненные с краев облака. Воздух густо дымился от раскаленного камня, около тротуаров с тележек продавали полосатые арбузы и янтарно-желтые яблоки. Разморенные жарой грузовики тяжко рычали на людей, сгоняя их с дороги, и уносились, клубя пыль. Безайс втиснулся в переполненный трамвай и, раскачиваясь на ремне, задумчиво вспоминал свой мешок, вора и его грузные ноги, поднятые к небу в наглом торжестве. Была давка, сзади напирали, ругались, наступая на каблуки, спереди все закрывала тяжелая, в меловых пятнах спина, а когда Безайс наконец сел, какому-то неврастенику с песочными волосами показалось, что Безайс занимает слишком много места. Он тихо, но злобно толкал Безайса локтем, яростно окидывал взглядом бесцветных глаз и шептал что-то. Безайс приглядывался к нему со спокойным любопытством, но потом это надоело. Он вышел из трамвая, отыскал на бульваре свободную скамейку и сел. Все равно, где ни сидеть, - ехать ему было некуда. Сначала он хотел было доехать до реки, куда его влек темный безошибочный инстинкт всех бездельников, приходящих к реке, чтобы плевать с моста в воду. В этом занятии есть что-то успокоительное, наводящее на ровные размышления. Для человека, который не знает, что с собой делать, трудно найти лучшее место. Но и на бульваре было неплохо. Безайса никто не ждал, никто не беспокоился о его судьбе, и не все ли равно, как убивать время.
На бульваре было тоже жарко, и Безайс снял свою солдатскую шинель. Тень от листьев лежала на песке зелеными пятнами. Перед скамьей возник крошечный мальчик в надвинутой на круглые уши бескозырке; он жевал какую-то гадость и пускал слюну на запачканный лифчик. Безайс рассматривал его, стараясь убедить себя, что он любит детей, пробовал даже щелкать пальцами, улыбаться и поощрительно мычать. Подошел и сел грузный мужчина с пятнистым бульдогом на ремне. Пес протянул свою странно похожую на лицо морду и обнюхал Безайса влажным носом, втягивая незнакомый запах костра, хвои и далекой земли; потом, натянув ремень, зарычал, как на чужого. Это правда. Безайс был чужой.
Он уехал отсюда два года назад, в двадцать первом году, когда город шумел другой жизнью, и теперь не узнавал ничего - ни улиц, ни домов, ни людей.
Вечерело, внизу легли влажные тени и только вершины деревьев золотились в последнем свете, когда Безайс увидел Михайлова. Он шел, твердо ступая своими большими ногами, поводя головой с добродушным самодовольством, шею стискивал галстук невероятного, режущего глаза цвета, новые ботинки вызывающе скрипели на весь бульвар. Он оглядывался, посматривая на женщин с той грустной томностью, которая на них не производит никакого впечатления. Таков он был всегда - большой, веселый и немного смешной.
– Михайлов!
– позвал Безайс.
Михайлов обернулся и на несколько секунд остолбенел. Потом бросился к Безайсу, топая, как сорвавшийся с привязи конь.
– Ты?
– орал он, тиская руку Безайса своей огромной лапой.
– Здесь? Давно приехал? Почему ты не зашел ко мне? А другие ребята? Идем немедленно ко мне, это здесь, близко. Постой, ты обедал? А где твои вещи?
– Вещи сперли, - ответил Безайс, ошеломленный его криком.
– Кто спер?
– Кто? Какой-то дядя.
– Где? Надо немедленно заявить в ГПУ. Завтра побегу и все сделаю. Негодяй будет пойман. Но чего ты сидишь? Идем!
– Куда?
– Ко мне. Почему ты сразу не пришел?
– Я не знал даже, что ты в Москве.
– Идем!
Он схватил Безайса, как узел с вещами, и потащил за собой. Круглые лампы бросали неверный свет на густую толпу гуляющих; где-то в конце бульвара бродячий музыкант играл на скрипке избитый мотивчик. Они свернули в боковую аллею, где ветки чернели над головой тяжелой массой, и пошли, взявшись за руки, под скрип неистовых Михайловских ботинок.
– Меня как будто толкнуло, - говорил он.
– Кто это? Неужели товарищ отделённый третьего эскадрона, старина Безайс? Ты, значит, решил перековать меч на орало? Отлично! С твоей головой тебе давно надо было в Москву. Ты что думаешь делать? Стихи писать?