Заполье
Шрифт:
Он промолчал, лишь губы приложил к её виску. Костя прилетал с двенадцатичасовым, и надо было крутануться, успеть и в типографию, где сопернички время от времени умело-таки устраивали газете сбои в откатке тиража, перехватывая очередь, и в гостинице договориться, и к самолёту успеть.
— Что за друг? — нарочито надула она губки. — Откуда?
— Из белокаменной. Представь, в администрации гранд-бузотёра этого работает, как его наш Владимир Георгич милосердно называет… ну, президента всея. В хозуправлении, или как оно там у них.
— Да-а?!. Ты меня всё время удивляешь… Да они ж богатенькие! Они богаты, как…
— Как сорок разбойников.
— Так им же можно картины продать…
Могут они для любимого, для обожаемого бузотёра пару-тройку полотен купить?! Ну, в свой офис, хотя бы?
— Откуда мне знать. Хотя спросить можно.
— Спроси! Вместе спросим — мы ведь встретимся?
— Ты нас встретишь. Ужином, скажем. Считай это приказаньем.
— Ну, наконец-то мужчина прорезался… Конечно!
— А кем же я там был? — одеваясь, кивнул он на постель.
— М-милым!..
Его с Черных свело как-то, лет пять ли, шесть назад, в южном городишке, истоптанном и похмельно смутном, притихшем после очередного курортного сезона, в полупустом доме отдыха с видом на Столовую и прочие горы, какие одни только, может, и оставались тут незахватанными, нетронутыми. Средь амуров, по своей грубости потолочных, с неудачницами всех регионов (а был это, как уверял Константин Черных, самый их сезон — поскольку вполне конгениален им, во-первых, по времени года, во-вторых по относительной дешевизне и, в третьих, по отсутствию роковых мужчин, в борьбе с которыми они изнемогли, да!) один из них, как водится, стал Вано, а другой нимало не смутился, получив от собутыльников громкое здесь имя — Коста. Справедливости ради, была там отрада немноголюдных теперь скверов, высокое, но уже и осеннее солнце, ровно греющее, тишайший был аромат в пожухших садах грецкого ореха там, за отмытыми валунами Терека, у призывно зеленеющих подножий, у предгорий лесистых, — и сами в слепящем туманце горы, впервые, так получилось, увиденная им незыблемость этой вздыбленной, такой каменистой на поверку плоти земной, их высокий в небесных снегах, поистине горний покой…
Черных, как поначалу можно было понять, всё это оценил давно, приезжал сюда в какой уж раз и всегда в сентябре-октябре, ещё тогда удивляя сослуживцев своих по «наркомату спецобслуживания», где-то на Грановского, этой своей странного рода непритязательностью: в третьесортный санаторишко? То ли дело, мол, забраться в какой-нито солидный, с хорошо поставленным буфетом, пансионат для ответственных, выбор-то есть, и глушить все двадцать четыре календарных водку с коньяком вприкуску, попутно окучивая какую-нибудь миловидную горничную, — на что тот как-то вяло отпирался: не один ли чёрт, где её глушить… Вялость эта в невысоком, мальчишески моторном на дело, моментальном на разуменье Черных объяснялась вполне обыденно: в городке, дававшем начало Военно-Грузинской дороге, подрастал у него сынишка от знойной, в какой-то год-другой, правда, растолстевшей горянки: вот так-то, брат, владеть Кавказом… начихаешься!
А с другой стороны, рассуждал он уже попозже, какой ни завзятый империалист я, а не владеть им — одно бы удовольствие… Что-то много мы платим за грязный лавровый лист, дармовую для них минералку и гнилофрукты — не находишь? И за кровавую бузу очередную. Денежным желудком страны бывши, теперь они натуральным геноцидом отплатили — кормильцам своим, русским, а вдобавок и агрессией рыночной, криминальной экспансией. И вот спроста иной раз подумаешь: эх, закрыть бы его, Кавказ, — наглухо, и пусть бы там резали друг друга да грабили, в нищете своей варились, лохмотья благородные носили… там ведь что ни сакля, то князь. Сталиным хвалятся; а кто такой Сталин без русского народа, спросить? Джугашвили, меньше чем никто.
За его, Черных,
У Базанова два раза гостил, ездили в Заполье, где он сразу же сошёлся во всём с матерью, и та только повторяла потом, вспоминала: «Ах, разумный какой… мысля, а не парень. От ить разумник!..» Непривереда в еде и к удобствам, сам сельский, он оглядел жильё, которого образованец в Базанове, по правде-то говоря, стеснялся, сказал: «Да у нас такая ж хата была, очеретом только крыта; ну, побольше малость, одних детей пятеро, да бабка… Отец на войне две медали заработал и бутылку деревянную вместо ноги; так и запрыгивал на подножку сеялки: упрётся — и скок!.. Эх, на горе совхоз, под горой колхоз!..» Мать поначалу, кажется, даже и не вполне верила, что он в Москве живёт, уж очень свойский: что дровишки пилить-рубить, что уж вовсе непредставимое: навоз вычищать… Сам вызвался, настоял, а в сараюшке у коровы его накопилось за зиму едва не на полметра; и за часа три-четыре с перекурами вычистил, доволен остался: «Тётке Тане дня два бы тут ковыряться, а мне — семечки, поразмялся. А я его перечистил…» Руки не дошли ещё, оправдывался Базанов: приедешь — а тут они все срочные, дела… Пособрали оставшиеся после Василия донки, на ночь к пруду отправились и у костерка о стольком переговорили, сколько ни до этого, ни после не пришлось.
Встретились на проходной аэропорта их провинциального, что-то вроде калитки с лётного поля, тиснулись. Невысокий, но пряменький, в ладном сером костюме, Черных умел, если требовалось, произвести неуловимо чем впечатление солидности, нерядовой значимости своей. А сейчас кинул саквояж на заднее сиденье машины, дёрнул пальцем, распустил затяжку галстука, оглядел далеко видную, приветно зеленеющую степь и вдохнул глубоко:
— Осто… всё! Запарки вечные, дёрганья… бомонд-новодел этот подлый, разлюли-малина воровская, интриги — вони до неба! Хоть отдышусь. Поехали!
— Ну, тут не намного чище…
— Чище! Тут хоть ветром продувается. Хоть людьми нормальными разбавлено, без гнилья… поверишь ли — скучаю по нормальным! Как у матери?
— Спасибо, держится.
— И слава богу. Попроще бы нам быть, по-людски — а как в этой шизе всеобщей, накрученной? Разврат современный, продвинутый требует, знаешь, известных интеллектуальных усилий, он весь на чрезмерностях интеллекта стоит, разврат…
— По вашему шефу не скажешь, — усмехнулся недобро Базанов. — Всё лютует?
— Невыразимо, — быстро согласился Константин; серые глаза его, впрочем, и сейчас были бесстрастны — природное или, скорее, выработанное в служебных коридорах хладнокровье не покидало его, кажется, никогда. — Трудновыразимый — но то ведь дурак и шутки у него дурацкие. Куда хуже умники вокруг него. Но все в распрях меж собой, грызутся, дурак и вертит ими как хочет, стравливает. Да и умники-то ещё те, последнего разбора. Шваль голубая всякая, заднепроходники. С этими, как их, сфинктерами — разношенными как старый башмак… Слушай, ну их к сатане, папе ихнему! Мы в деревню поедем, к матери? Моей нет давно, так хоть у твоей… погреюсь.