Запоздалая оттепель. Кэрны
Шрифт:
Кузьма оглянулся в сторону автобусной остановки. Оттуда к стардому свернули двое. И сразу из всех дверей и подъездов заспешили во двор старики и бабки. А может, именно ей повезло или ему?
Всего двое… Все триста человек затаив дыхание вглядываются, ждут, встречают их. Кому–то повезло, кого–то вспомнили и навестят.
Случается, за выходной по десять — двенадцать человек сюда сворачивают. Один раз, это было на Пасху, шестнадцать посетителей заявились. Рекорд!
— Наверное, много еды осталось после гостей. А выкинуть жаль. Все ж деньги потрачены! Вот и вздумали навестить. Нашли применение объедкам, —
— Окстись! Какие огрызки? Освященное приносили. Прямо из церкви! — обрывали бабку.
— Выходит, попы красят губы? Ведь на твоем куличе губная помада была. А ты брешешь, что из церкви! Огрызки там не освящают! Только целые куличи! Тебе такое не привозят. И всем вам! Лишь то, что от стола, после гостей, соседей… В последнюю очередь!
— Тебе и такого не перепадало! Вот и завидуешь! — не выдержала какая–то из старух.
— А мне не надо! Подачки не приму! И слава Богу, что жила, как хотела! Для себя! Ни за кого не болела, душу не рвала. Копейку свою ни на кого не тратила. В свое удовольствие жила! И мне не обидно, что здесь доживаю. А вот вы — дуры набитые! Всю жизнь, все силы на детей пустили. Им все отдали. И вместе со мной в богадельне доживаете! Так вам и надо!
— Глафира! Совесть поимей! Ты совсем непонятная! Для чего жила? Мы хоть кому–то нужны были. Матерями нас звали. Любили. Пусть в детстве. И все ж не зря мучились. Оставили после себя жизни. А ты как колода! Лишь по весне цвела, а осенью сгнила. Нас хоть когда–то вспомнят. Тебя — никто. Пустоцвет — не баба!
— Вспомнят, ага! Держи карман шире! Матом вслед! За все доброе! Иначе с чего вас сюда воткнули? Чем такая память, лучше ничего не надо! Никто не обзовет меня, мертвую. Спокойно и на том свете спать буду. Не о ком жалеть, не на кого обижаться.
— Неужель у тебя даже знакомых нет? Иль ты ни с кем не дружила, не любила никого? И мимо тебя любовь проскочила? — удивилась старушка, оглянувшись на Глафиру.
— Отчего же? Были и у меня друзья, свои знакомые, соседи. С ними все хорошо шло, до поры, пока не заболела. Вот тут я на себе испытала, чего они стоят. Когда выздоровела, забыла о них насовсем, как и они больную забросили. Перестала даже здороваться, замечать. И разговаривать с ними отказалась. Никому не стала верить, кроме своей Зои. Подруга у меня была.
— Вишь, хоть одна имелась!
— А то как же? Мы с ней всю жизнь…
— Чего ж не навещает она?
— Как придет, если умерла? Коли б она жила, я сюда ни ногой не ступила бы. Мы с Зоей неразлучными были. Она мне дороже родной сестры. Но умерла. Без нее все тошным стало.
— А мужики? Любови были? Нешто вот так без ей промаялась? — посочувствовала заранее сухонькая любопытная Прасковья. И все старухи подсели к столу. Одна — с вязаньем, вторая — с вышивкой. Прасковья лишь не притворялась. Не скрывала любопытство, подсела к Глафире поближе. Та совсем недавно пришла в стардом, и о ней еще никто ничего не знал.
— Любила ль? Да черт меня знает! Наверное, обошла она мою душу. Не задела ее. Потому не горела и не страдала, как все.
— А хоть кружили вкруг тебя мужики?
— Этого хватало! Да все не то, на что стоило внимание обратить! То сопляки, то старики. Меня в восемнадцать лет пришел сватать сорокалетний.
Мне обидно стало. Его сын нравился. Самого лишь в свекры определила. А тут словно насмешка. Сын на меня не обращал внимания. А отец не нужен. Он ровесник моего родителя. Я и сказала ему о том. Высмеяла за похоть. Лысый тот жених ушел. А через месяц умер. Кто мог знать заранее? Но через полгода опять сваты. Семнадцатилетний, еще безусый, в ноги упал. Мол, не могу жить без тебя! Я даже слушать не стала, отказала враз. После него вскоре опять предложение. Ну и вовсе смех — старик! И говорит: «Божественная Глафира! Стань моей! Я люблю тебя больше жизни!» — и попытался встать на колено.
— К тебе? — спросила Прасковья изумленно. Она за всю свою жизнь даже не слышала о таком. — Зачем ему к тебе на коленки лезть? Сначала б согласья добился, идол!
— Да нет! Передо мной на колено. Так в старину положено было руки просить. Ну, в его молодые годы. Но время ушло. И на колене не удержался. Плюхнулся носом в пол. И навонял. Я ему в ответ: «Если вы в женихах только на это способны, что ждать от вас, когда мужем станете?» — И выгнала его. Потом еще пришел. Уже военный. Мне двадцать лет. Ему — тридцать два. Увидел меня. И как кинулся! Ровно зверь. Глаза горят, что у кота. Весь пылает. Едва увидел, а уж в любви клянется. До самого гроба, и не иначе. Меня смех разобрал. А он к ногам моим. Давай целовать их. Я отпихиваю. А он, зараза, головой уже под юбку влез…
— Во фулюган! Ну точно мой Ванька. Такой же бедовый. Завалил меня на сеновале. Я и опомниться не успела, как бабой стала, — вспомнила Прасковья, улыбаясь вслед давно минувшей молодости.
— Все они озорники!
— Так он тебя обабил?
— Нет! Хотя уже все почти готово было. Чудом вырвалась от него и выгнала взашей мерзавца! — гордо вскинула голову Глафира и продолжила: — Он после того караулить меня стал на каждом шагу.
— Не–е, от Ваньки ты б не вырвалась, коль приловил бы! Считай, все! Только бабой отпустил бы!
— Да хватит про Ваньку! Завелась! Глафира — не ты! Сумела отбиться! Дай ей рассказать, — осекли Прасковью старухи.
— Случалось, иду с работы, он тут как тут. Из подворотни. Вроде случайно. И зовет погулять. А сам меня глазами обшаривает. Весь дрожит. Я, конечно, в сторону. Отказывала ему. Так несколько раз. Он возле дверей караулил. Я выходить боялась. Надоел он мне. А потом смешно стало. Открою окно, гляну, он внизу, как сторож… Я рассмеюсь, закрою окно. А он свое ждал. И однажды случайно забыла закрыть окно. Лето стояло жаркое. Я легла спать. И не услышала, как он взобрался. По водосточной трубе залез. А я спала крепко. Очнулась, когда он уже подмял. Я ничего не могла понять в темноте. Кто на меня свалился? А он, гад, целует так, что не крикнуть, не продохнуть, не пошевелиться. Делает свое дело. И все тут… А когда уже и смысла не стало вырываться, он мне шепчет на ухо: «Девочка моя! Какая ты хорошая! Я знал, что моей станешь. Что никто до меня тебя не тронул».