Запятнанная биография
Шрифт:
Муж — огромный, с крепкой розовой шеей, неподвижно-тяжелый — сидел развалившись, опустив массивные плечи и все жевал спичку. В Слоке, не взглянув на него, не сказав ни слова, Эльза встала. Вышла из автобуса, муж — не торопясь следом. И пошли через площадь к универмагу, нарядные, аккуратные; она на несколько шагов впереди, он вразвалку, тиская зубами спичку, будто сам по себе.
Это то, что я знаю о жизни Эльзы; о другом догадываюсь.
У моста через Лиелупе милицейский пост. Дощатая светло-зеленая будка. Раза три в неделю стоит возле нее желтый мотоцикл с коляской и маячит у дороги кожаный черный муравей-гаишник. Здесь остановка по требованию. В другие дни, не снижая скорости,
— Еще бутербродов всяких, пожалуйста. — И ни слова о Петровских, ни вопроса, где живу, что делаю здесь.
Я не пошла с ним в ложу, вернулась на свое полузаконное место и продрожала от холода два часа, глядя больше не на корт, а на волнисто-пегую макушку Агафонова у самых моих колен, ожидая, что обернется, взглянет. Он не обернулся ни разу. Но об этом потом. Еще не пришла очередь. Потом буду думать, а пока налево смотреть нельзя. Только вперед и направо.
Направо отсюда, с дуги моста, видна далекая излучина реки, высокие песчаные откосы, сосны, как пасущееся стадо зеленых страусов, и я всегда вспоминаю стихи, одни и те же:
Передо мной зеленые столы,
Решают люди важные вопросы,
А вижу я зеленые стволы,
Песчаные полуденные косы.
Мне говорят: пустые все слова,
И нет у вас на это основанья.
А слышу я: — Пустыни, острова
Проснулись нынче утром все в тумане.
И целый день среди страданий палат, в полутемном сумраке лаборатории я буду вспоминать туман на пляже в Апшу, синюю воду в Лиелупе и далекие, никем не обитаемые и, кажется, никому не доступные песчаные откосы и излучины.
Лиелупе — последний подарок Взморья, дальше поля, и серебряные силосные башни, похожие на футляры огромных сигар, и станция автосервиса, и поворот в аэропорт с синим указателем — напоминание о том, что до Москвы всего восемьдесят минут лёта, и стоит только попросить остановить автобус здесь, и уже очень скоро… И никогда желания остановить, только ужас, что это реальная дорога, ведущая в оставленный мир, мир страданий, где словно по злому волшебству превращаешься в жалкую, униженную, просящую подачки.
Печать поставьте прямо вот сюда,
Мне говорят: печать, печать поставьте.
А слышу я: печаль, печаль оставьте.
Печаль оставьте. Правда. Навсегда.
Кожаный Муравей стоит сегодня; значит, будет остановка, никто не попросит, не нажмет кнопки на потолке, но остановка будет, короткая, ровно настолько, чтобы Эльза успела передать чернобровому, черноглазому блюстителю порядка сверточек, обернутый калькой, сказать несколько тихих слов. Мотор не глушится, торопит, торопит ее, и она никогда не тянет, вот только лицо, когда возвращается в автобус, лицо плохое: постаревшее, и сразу видно, что лет уже немало и что устала очень. Хлопает
Эльза выйдет на улице Горького, а я в центре пересяду на троллейбус, идущий в сторону Межапарка.
Сегодня у меня с одиннадцати урок. Под руководством самой ловкой медсестры из местного отделения буду колоть подушку. За учение помою пол в коридоре, уберу гипсовочную. А пока надо разобрать истории болезней, через полчаса придут выздоравливающие на свой ежедневный труд. Юрис уже на месте. Вытащив кости, готовится к своим экспериментам. Проверка прочности регенерата. Только бы кролика не притащил, невозможно смотреть, как трясущегося, дергающего носом будет пристраивать в свой станочек.
Позвонили из отделения, сказали, что пациентка Томалис температурит и на восстановление не придет. Значит, час свободного времени. А Юрис уже крутит диск своего телефона и смотрит на меня извиняюще. Точно. Сейчас пойдет за кроликом. Не буду я на это смотреть, я сама кролик, только с очень слабым регенератом, еще не наросла вокруг души МОЗОЛЬ.
— К тебе Дайна заходила, они фильмы смотрят.
Юрис решил мне помочь: «Вот тебе предлог уйти, не видеть, как ушастого буду мучить». Юрис уверяет, что кроликам не больно, говорит, что, если б больно, они бы кричали. Да откуда он знает, может, они терпеливые, кролики эти, я ведь тоже не кричу, не плачу, только один раз не выдержала с Олегом, а при Агафонове не плакала ни разу.
Когда спустилась в подвал, ролики, где уникальные операции засняты, уже кончили смотреть и теперь крутили любительские фильмы директора.
Я увидела Колизей. Объектив, вздрагивающий в чьих-то руках, полз по его стене снизу вверх, а глуховатый голос пояснял, что тысячелетия прошумели над этим сооружением, и еще что-то про гуннов и про американцев. Потом неожиданно возник коридор клиники. «Ожоговый центр», — пояснил голос, а Дайна в проекционной будке приказала кому-то:
— Это в конец.
Женщина, до подбородка укрытая простыней, жалко улыбалась накрашенным ртом холеному, с бородкой, в голубом халате. Рядом наш директор, тоже в голубом. Ему идет голубое и загар. Бородатый приподнял простыни, мелькнули страшные рубцы, пятна; склонились над кроватью.
— Это — в конец, — повторила Дайна, — туда, где Янис Робертович оперирует.
И снова Колизей, красивая девушка в белых брюках, камера снизу вверх: от маленьких ног в золотых сандалиях до округлого, туго обтянутого тканью, так что проступает треугольник трусов. Потом волосы, черная грива, девушка обернулась, улыбка в камеру. А дальше Янис Робертович. На улице возле продавца сувениров, на мостике, переброшенном через зеленый канал, на террасе кафе, у операционного стола.
— Стоп, — сказала Дайна, — вот отсюда и будем клеить.
Зажгли свет. Я встала. Холодно в этом подземелье, даже руки в ознобинах.
— Лаб рит, — Дайна взглянула в зал, — замерзла?
— Ага.
— Возьми мою кофту.
— Нет. Мне пора.
— Да погоди, сейчас Францию смотреть будем. Классный ролик, ночной Париж, — протянула кофту, — посиди.
— Не могу.
— Я в обед зайду?
— Хорошо.
— Нам сегодня по пути, я в Дубулты. Поедешь со мной?
Традиционный вопрос, она ничего не знает обо мне, моя единственная подруга здесь, и не хочет ничего знать.