Запятнанная биография
Шрифт:
Агафонов встречает его теперь иногда, редко, раза два в год, на сессии академии, и каждый раз видит в черных, влажных, еще красивых глазах страх и ненависть.
— Don’t trouble trouble until trouble troubles you[1][1], — бормотал, роясь в ящике с лекарствами. — Черт знает что себе бормочешь, ища аллохол или холецин…
Вспомнил Аньку, она бы не разрешила есть такую дрянь. Что-нибудь робко промямлила насчет диеты, он бы огрызнулся, но есть уже не стал бы.
Конечно, не стоило ее прогонять так решительно. Просто отодвинуть на время, она подождала бы, но обуяла жажда освобождения от всего. Ради последнего рывка к дзета-функции.
Рывок состоялся, но освобождения не было, потому что пришло мучение. От него и ночевки Альбины
«„Как трудно преодолеть стереотипы! — восклицал Яков. — Сколько было бы гениальных открытий, если бы люди не вцеплялись мертвой хваткой в первую блеснувшую идею. С идеями надо расставаться легко, как с женщинами, не разлюбив, а полюбив другую. И оставленная найдет счастье с другим, только не надо ее мучить“. Это отрывок из моего тогдашнего дневника, рыбонька. Как я тогда ошибался, не встретив тебя, не полюбив смертельно на всю жизнь. Я ошибался и в отношении науки. Жизнь Бурова опровергла меня. Он добился своего, и сейчас, сегодня прав он, а не я. Но тогда прав был я. Меня трясло от его упрямства и тупости. Я потратил недели, чтоб уговорить его бросить белки и заняться моей золотой ДНК. Его рентгенограммы сэкономили бы мне год труда, но он был непреклонен. Его аспирант Василь Купченко бегал на бойню по утрам, чтобы раздобыть сердце лошади. Выращивали большие кристаллы миоглобина, изучали дифракцию рентгеновских лучей на кристаллах. Бурова я не соблазнил, он вцепился в белок, а мне нужен был человек, владеющий рентгеноструктурным анализом, и вообще рентгенограмма. Буров оказался щедрым, обещал показывать интересные рентгенограммы, а пока посоветовал мне изучить учебник кристаллографии и приниматься самому за дело. „Не боги горшки обжигают. Ничего мудреного нет! Все дело в количестве и качестве“.
Легко сказать: количество и качество. Где я его возьму, когда? В чужой лаборатории в ночные часы?
Я бросил репетиторство дуралеев из соседней школы. Ты знаешь, у нас с Марией Георгиевной был просто конвейер. Я по математике, физике, химии, она — русский, литература, немецкий. Это нас здорово выручало. Родительница по фамилии Козак, начальница поезда, привозила из дальних рейсов в благословенные республики Средней Азии нежных, чуть протухших гусей и гранаты детям, родительница Чуфистова — кости из столовой, где работала коренщицей. В общем, помогали чем могли. Но когда я отстранился, помощь резко сократилась. Математика, физика и химия в комплексе ценились гораздо выше гуманитарных дисциплин. Мария Георгиевна не только не огорчилась, но, наоборот, всячески укрепляла меня в моем решении заняться ДНК. Она очень верила в меня. Ночами я ходил к трем вокзалам, продавал трофейное барахло. Бурова, как уже говорил, не соблазнил. Но вот его ученика…
Василь Купченко. Человек, который всю свою последующую жизнь занимался селекцией микроорганизмов, кое-чего стоит. Я угадал в нем железное, неколебимое терпение истинного труженика. Может, не очень красиво было сбивать с толку прекрасного сотрудника. Но этики в науке нет. Я думаю, так же, как в любви. Хорош бы я был, если б не увел тебя от Шахова.
Так вот, о Купченко. Он все равно „ходил на сторону“. Вместе с одним голодным гением занимался теорией мишени. Это была абсолютно тупиковая идея. Говорю это сегодня не потому, что время подтвердило. Я и тогда сказал им это».
Виктор Юрьевич положил клеенчатую тетрадь на грудь. «Голодный гений». Это, конечно, о нем. О Бурове, удостоенном
«Значит, все-таки гений. Несмотря на то, что точку на длинном пути к цели ставили другие. Яков, конечно, понимает, что не вина, а беда. Он долгие годы жил как в вате, лишенный самой элементарной научной информации. Но всему миру известно, какой он великолепный ученый.
Брался за самые сложные проблемы. Чего стоит работа по изучению процессов распространения импульса в нервном волокне. Математическая модель для описания поведения мембраны нервного волокна. Сукины дети Ходжкин и Хаксли получили за это Нобелевскую премию, но он, Агафонов, был первым, как первыми были Трояновский и Купченко, сооружая на грязной кухне нелепую модель ДНК. И не их вина, что два других молодца в Кембридже опередили их. Они шли одним путем, только разница была в том, что те получали от глубокоуважаемого Лайнуса Полинга статьи из Штатов и вовремя выспрашивали его простодушного сыночка насчет альфа-спирали, а нас таскали в партком, топтали невежды: „Генов нет, это знает каждый школьник“.
У Якова был поразительный нюх. Сколько мы бились с этой мишенью — и все попусту, никакое усложнение математического аппарата не дало результата. А он вошел румяный, в своей знаменитой обгорелой шинели внакидку, и сказал с порога:
— Кончайте вашу волынку. Дорога ведет в тупик. Я предлагаю вам самую золотую идею века и клянусь памятью Кольцова, что не обманываю.
Если бы он был рядом, с его интуицией, с его умением не уважать, не доверять общепризнанному, общеизвестному, — моя судьба, может быть, сложилась бы иначе.
Стоп! А почему так случилось, что он не был рядом? Ведь был же, был! И он любил и верил. „Я сразу полюбил Витю. Я почувствовал его беду, одиночество, затравленность. Я почувствовал его молодой голод по женщине, по хорошей еде, по дому, по дружбе. Мне нравилась его медлительность, его рыжие волосы, его гордость. Он носил старый байковый лыжный костюм. Всегда и везде. Когда собирались на день рождения к старику, я предложил ему надеть мой трофейный костюм, коричневый в полоску, помнишь, ты потом перелицевала его и сшила себе юбку и Вите пиджак. Как он вспыхнул, как поглядел. „Мне проще не пойти, чем переодеваться в чужое“. Мы тогда были уже очень близкими людьми. Знали друг о друге все, или почти все. Я сказал: „Салага. С друзьями так не обращаются““. Выручила Мария Георгиевна, спокойно объявила, что лыжный костюм не годится хотя бы потому, что давно не стиран, лоснится от грязи. И пока мы будем песнепьянствовать, она приведет его в порядок. Витя вдруг сник, ушел в другую комнату и переоделся. Он любил Марию Георгиевну. Когда я уехал в Оршу, помогал ей. Она мне писала».
Зимой пилили дрова с Бякой. Бяка хохотал, дурачился, чем раздражал ужасно. Агафонов торопился к Зине. Хозяйка ушла на поминки. Обещала вернуться не поздно, к восьми, а сейчас было утро. Десять часов счастья, а этот идиот крал время. Кидался снежками, мычал, пытался что-то рассказать о своей идиотской жизни. Агафонов не выдержал, оглянулся воровато на окно кухни и влепил Бяке хорошую оплеуху. Бяка взвыл и упал лицом в сугроб. Мария Георгиевна вышла не сразу. Утешенный соевой конфеткой, одной из десяти, предназначенных для Зины, Бяка, хлюпая носом, покорно трудился, когда за спиной Агафонова остановилась Мария Георгиевна.
— Витя, вы устали, и у вас шалят нервы, — тихо сказала она.
Бяка старательно потянул к себе пилу и покачнулся, Агафонов отпустил свой конец, обернулся к женщине. Она не смотрела на него.
Агафонов помнил только телогрейку, серый вигоневый платок. Лица не помнил совсем, а вот телогрейку и платок. И еще слова.
— Мы ни разу не выясняли с вами, что произошло. Это ваше дело и ваш крест. Не будем выяснять и теперь. Но только не думайте, ради Бога, что бить убогого меньший грех, чем предать друга. Это добродетели можно сравнивать, а грехи — нет.