Запятнанная биография
Шрифт:
Военный взял пузырек, засунул в карман шинели.
— Принимать…
— Знаю!
Уходя, бросил на Виктора взгляд: сожаление, что не успел, не докопался, не добрался до главного.
Агафонов читал бессмысленное:
«…потом — химия, подбор молекул. Здесь было царствование Васи. Но прежде необходимо было обсчитать энергетический баланс. Нужен был математик. Расписать каждое пятно…»
Он встретил этого человека потом. Полковник Курбаткин. Кабинет с решеткой на окне. За окном шумят липы. Первая зарубежная поездка Агафонова. Кажется, в Испанию. Он говорил «Экскуриал», и Виктор Юрьевич позволил себе насмешливую улыбку.
Зины он не дождался. Она пришла утром, сказала: извини, неожиданно страшно напилась, дали народного Жеребцовскому, он устроил грандиозный банкет. Уйти было
Было странное: не знал, что это такое, никогда не видел прежде, но, заметив на шее, на плечах Зины, сразу догадался. Ударило страшно, она испугалась даже — Виктор лежал как мертвый. Нос заострился. Целовала, плакала, говорила, что все это их нравы поганые, театральные, лезет всякая дрянь с поцелуями. Но когда он поверил, сказала странное: «Жаль. Очень жаль. Теперь уж, наверное, никогда не быть нам по-настоящему близкими».
Он, глупец, клялся, что никогда не будет глупо ревновать, что верит ей больше, чем себе, что осчастливила, снизошла. Всю жизнь помнил это утро. Всю жизнь на других женщинах вымещал унижение и позор супружества с Зиной, любви к ней.
Он очень хотел, чтобы она вместе с ним пошла к Ратгаузу. «Нет, нет, это невозможно. Я безумно устала, не спала ночь, а вечером спектакль, мне надо выспаться, отдохнуть». Виктор опаздывал. Трояновский и Василий ждали у Соломенной Сторожки, Яков обещал сегодня «день икс», должно было произойти что-то очень важное, да и старик сохранял немецкую точность предков. Зина странным чужим взглядом следила, как мечется по комнате, отыскивая майку, трусы, носки. Потом потянулась, взяла со стола сумочку, вытащила скомканную сторублевую бумажку:
— Вот возьми, купи ему подарок.
— Это очень много.
— Ничего, получишь Нобеля, отдашь, — отмахнулась она обычной их шуткой.
Она часто давала ему деньги, брал легко, потому что был уверен: придет время — рассчитается сполна. Когда время пришло, она стала полной хозяйкой бюджета, полной и не очень щедрой, совсем не такой, как та, в те голодные годы тайком подкладывающая в карман пиджака пятерки и трешки. Приходилось выпрашивать, напоминать. Она точно помнила, сколько и когда дала. Особенно тяжело стало выбивать деньги для матери, превратилось в муку, в унижение. Часто хотелось поломать все это, начать скрывать, утаивать, у него теперь было много источников: университет, институт, реферативные журналы, общество «Знание», одной надбавки за аспирантов матери хватило бы на год, но всякий раз вспоминал бумажки, что обнаруживал после Зининых свиданий, — и смирялся.
Он знал уже, за что и от кого получала она бумажки, но не стыд, не презрение к ней испытывал, а боль и жалость. Он даже знал, что не трагичной и безвинной жертвой порока могущественного негодяя слыла его жена, что, будучи средних способностей, молоденькой, начинающей девицей из кордебалета, заставила отдать ведущие партии, диктовала условия, запугивала. Когда обнаружился журнал сановного, где велся точный учет имен несчастных, перепуганных, замордованных женщин, она оказалась в числе немногих любимиц, и суммы подарков и подачек значительно превышали установленный невысокий стандарт, приукрашенный букетом алых роз. Она приносила домой белые розы. Все это знал и помнил Агафонов, но помнил и другое, как сказала: «Пускай со мной что угодно делают, но тебя не дам тронуть и пальцем».
До сих пор оставалось неясным: помогло ли отречение или ее заступничество? Об этом не говорили никогда и даже в самые тяжелые, гнусные дни безобразных ссор ни взглядом, ни словом не трогали этого.
Перед смертью словно бес в нее вселился — уничтожала все: их любовь, его талант, его мать. Изменяла нагло, в открытую, с мальчишками-аспирантами, тренерами по теннису, уезжала одна на курорты, пила, лезла драться, кричала несусветное, один раз даже, что любила того, что он был настоящий мужик, а не тряпка, что перед ним трепетала страна и он, Агафонов, трясся как овечий хвост. «Сейчас скажет, — ждал Виктор Юрьевич с ужасом, — сейчас скажет, и тогда конец», но не сказала, а ведь так легко могла придумать, так
«В тот день в доме Ратгауза мы обо всем договорились. Василий остается работать в лаборатории Виктора Станиславовича, но на особом положении: заниматься ДНК. „Это ничего не значит, — предупредил Бурова. — Если мы чего-то добьемся, вы и Юзефа Карловна будете считаться полноправными соавторами открытия“.
— Не сломайте спину жеребенку, — отмахнулся Буров, — нам чужого не надо, со своим бы разобраться.
Юзефа пояснила притчей о том, как цыган мечтал украсть хорошую лошадь, выгодно потом ее продать, а жеребенка оставить себе, и как дети закричали радостно: „Мы будем кататься на жеребенке“, и тут же получили оплеуху: „Сломаете спину, паршивцы“; так вот и мы, как тот цыган, делим шкуру неубитого медведя.
— Время покажет, — сказал я, — время покажет, кто был прав.
Время показало. Сейчас Буров автор многих замечательных открытий, именно его направление — то есть белки — является главным объектом биологии. Но я уверен — будет новый виток, и взоры ученых снова обратятся к ДНК. Уже сейчас… Я опять забегаю, но есть у меня одно предчувствие, одна идея… Ты знаешь, все эти годы я не переставал думать о ДНК. Когда Митенька болел и я, сменяя тебя, дежурил у его постели, эти ночные часы, они были необычайно плодотворными. Я вернулся к энергетическому балансу, начал все сначала, и вот… Но об этом слишком рано. Об этом в конце, как говорится, мелким шрифтом, потому что нет уверенности. Кстати, обсчетом энергетического баланса занимался Виктор. Я отнял его у старого Ратгауза. Взял на душу грех. Работа для математика совсем не интересная: описывать рентгенограммы; с Ратгаузом они парили в высотах — математическая модель борьбы за существование, а здесь ряды и интегралы Фурье. Ратгауз очень любил Витю, прочил ему великое будущее, и он был благородный человек, верил в нашу идею, потому что она была отзвуком любимой идеи его лучшего, его погибшего друга Кольцова. Почему согласился Витя? — спросишь ты. Я много тебе рассказывал о нем, но сейчас задаю в первый раз себе этот же вопрос. Я думаю, он согласился не из честолюбия, не из-за эфемерной Нобелевской премии. О ней мы не думали. Он согласился оттого, что был безмерно одинок и запуган. И общение с нами стало просто иным способом существования. Появились друзья, появился круг знакомых, дом, в котором были тепло и любовь. Мы очень любили друг друга. Когда в науке занимаешься одним делом, происходит странная вещь. Что-то вроде соития между любящими мужчиной и женщиной, невозможно уже разобрать, где твое, где чужое. Чужого нет. Я думаю, что это одна из вершин человеческого общения, человеческого духа. Поэтому я так горячо хочу, чтобы Митенька стал ученым. Он талантливый и добрый мальчик. Ты сердишься на меня, когда я говорю ему об этом прямо. Но ничто, как уверенность в своем таланте, не дает такой полной радости жизни, и ничто, как осознание доброты, не порождает, даже генерирует постоянно новую и новую доброту к людям.
Конечно, я сильно испортил старику день рождения, но Виктор обещал продолжить работу, убеждал, что ему, как математику, она необычайно важна. В университете он под руководством Корягина занимался теорией групп. Ему до смерти хотелось приложить ее к интегральным и дифференциальным уравнениям Вольтерра. Я уже писал, что он сделал это. Дальше опишу, как и почему. Хочу только забежать вперед и сказать, что Николай Николаевич простил его. Кажется, он даже умер на руках у Виктора, но об этом знаю только понаслышке, потому что в Москве уже не жил, а, спасаясь, опустился на дно.
Спустя двадцать пять лет в юбилейном номере своего журнала Виктор опубликовал замечательную статью, посвященную жизни и деятельности Ратгауза. Читая ее, я понял, как глубоко и сильно чувствовал и чтил он его идеи, как близки они были в те баснословные года, как на много лет вперед опережали уровень тогдашней науки. Я понял также (и это по сугубо научной статье!), почему простил старик своего неверного ученика».
«Что же я подарил старику в тот день? Что-то, что оказалось знаком, предвестником отступничества?»