Зарубежная литература XX века: практические занятия
Шрифт:
А если воспоминания становятся самоцелью, продолжает Ортега, «если, отвернувшись от реального мира, предаться воспоминаниям, мы увидим, что таковое предполагает чистое растяжение, и нам никак не удается сойти с исходной точки. Вспоминать – совсем не то, что размышлять, перемещаться в пространстве мысли; нет, воспоминание – это спонтанное разрастание самого пространства. Прусту не обойтись без растянутости и многословия уже по тому простому соображению, что он ближе обычного подходит к предметам. Ведь Пруст был тем, кто установил между нами и вещами новое расстояние. Это немудреное нововведение дало, как я уже говорил, ошеломляющие результаты, – прежняя литература в сравнении с творчеством этого упоительно близорукого таланта кажется обзорной, кажется литературой с птичьего полета».
О
Роман «В сторону Свана» состоит из трех частей, не равных в композиционном отношении. Первая, весьма обширная часть, называется «Комбре» и состоит из воспоминаний повествователя Марселя о детстве, о том, как на лето его почтенная буржуазная семья выезжала из Парижа в городок Комбре – прототипом послужил Илье, откуда был родом отец Пруста. Создается портрет одинокого, болезненного и неуверенного в себе ребенка, слишком чувствительного для сурового воспитания, которому его подвергают. Мир бабушек и дедушки, теток и дяди, горячо любимой матери и строгого отца, мир соседей и служанок дан, однако, не с точки зрения детского сознания, а в более сложной перспективе.
Воспоминания Марселя о том, как стояла мебель в спальне в Комбре, в комнате, которая стала для него мысленным образцом «его комнаты» и в которую он всегда впоследствии автоматически помещает себя в момент пробуждения, очень подробны и конкретны. Столь же подробно описывается дом и сад, весь распорядок ежедневной жизни солидной буржуазной семьи на летнем отдыхе, и описания эти в их материальной части полностью соответствуют детскому восприятию, когда каждый предмет, каждое явление непосредственно окружающего ребенка мира представляются ему не случайными, а единственно возможными, законными, исполненными значения. Все воспринимается как непререкаемая данность, вещи и явления природы являют ребенку свое чистое бытие; наличность и основательность мира сами по себе неопровержимы, и все – радости и горести – принимается с сознанием того, что это не может быть иначе.
Но воспроизводя это состояние детского сознания, автор одновременно наделяет воспоминания Марселя знанием взрослого человека, и безмятежность Комбре дает трещину. Комично и даже сатирично описаны взаимоотношения в семье (линия тети Леонии – служанки Франсуазы, дядя Адольф), их беседы за столом (центр семейной жизни – обеденный стол, за которым ведутся общие разговоры). Все персонажи детства рассказчика предстают как живые, но читатель тщетно будет искать в тексте той информации, которую считал бы своим долгом сообщить любой предшественник Пруста о своих героях. В романе нет ни одной даты, они устанавливаются лишь косвенным путем, по упоминаемым общественным событиям, таким, как премьера того или иного спектакля. Читателю сообщается, что семья рассказчика гордится своей принадлежностью к буржуазии и с подозрением относится к аристократии, но чем именно занимаются его дед и отец, кто они по профессии, не говорится. Самые дорогие рассказчику люди – мать, бабушка, отец, – малейший перепад настроения которых он так чутко ощущает, остаются безымянными.
Воспоминания детства ходят кругами, вращаясь вокруг главной муки комбрейских дней – отхода мальчика ко сну, который сопровождается обязательным материнским поцелуем на ночь. Но однажды визит соседа, г-на Свана, нарушает этот ритуал: мать развлекает гостя в саду и отказывается подняться к сыну. После долгих колебаний он решается подкараулить ее на лестнице, когда она будет подниматься к себе, и потребовать своего. Против его ожиданий, за этот неслыханный проступок его не отсылают в коллеж, а напротив – отец разрешает матери провести эту ночь в комнате сына, где они вместе плачут, читают вслух и где к Марселю приходит новый уровень самосознания. Крутой поворот событий, достижение им желаемого, в котором только что было отказано,
возвышал меня до статуса взрослого, сразу сообщал моему горю своего рода зрелость, позволял мне плакать законно. Я должен был, следовательно, чувствовать себя счастливым, – я не был счастлив. Мне казалось, что мама впервые сделала мне уступку, которая должна была быть для нее мучительной;
Характерный образец психологического анализа Пруста:
Я знал, что такая ночь не может повториться; что самое заветнейшее из моих желаний – чувствовать присутствие подле меня мамы в течение этих печальных ночных часов – находилось в слишком большом противоречии с неумолимыми требованиями жизни и намерениями моих родителей, так что удовлетворение, которое она согласилась дать мне в этот вечер, нельзя было рассматривать иначе, как нечто исключительное и необычайное.
После того как механизм работы ассоциативной памяти уже продемонстрирован читателю, автор готов предъявить ему формулу работы памяти, и следует знаменитый пассаж о печенье «мадлен»:
Много лет уже, как от Комбре для меня ничего не существовало, кроме театра драмы моего отхода ко сну, и вот, в один зимний день, когда я пришел домой, мать моя, увидя, что я озяб, предложила мне выпить, против моего обыкновения, чашку чаю. Сначала я отказался, но, не знаю почему, передумал. Мама велела мне подать одно из тех кругленьких и пузатеньких пирожных, называемых «Мадлен», формочками для которых как будто служат желобчатые раковины моллюсков из вида морских гребешков. И тотчас же, удрученный унылым днем и перспективой печального завтра, я машинально поднес к своим губам ложечку чаю, в котором намочил кусочек «мадлен». Но в то самое мгновение, когда глоток чаю с крошками пирожного коснулся моего неба, я вздрогнул, пораженный необыкновенностью происходящего во мне. Сладостное ощущение широкой волной разлилось по мне, казалось, без всякой причины. Оно тотчас же наполнило меня равнодушием к превратностям жизни, сделало безобидными ее невзгоды, призрачной ее скоротечность, вроде того, как это делает любовь... Откуда могла прийти ко мне эта могучая радость? Я чувствовал, что она связана со вкусом чая и пирожного, но она безмерно превосходила его, она должна была быть иной природы.
И глоток за глотком анализируя свои ощущения, рассказчик пытается уловить то, что трепещет внутри него, проанализировать сквозь сопротивление времени, какое погребенное воспоминание, какое канувшее в прошлое мгновение вызвало в нем это удивительное состояние счастья. Эта трудная работа увенчивается успехом: «И вдруг воспоминание всплыло передо мной. Вкус этот был вкусом кусочка „мадлен“, которым воскресным утром в Комбре (так как по воскресеньям я не выходил из дому до начала мессы) угощала меня тетя Леония, предварительно намочив его в чае или в настойке из липового цвета, когда я приходил в ее комнату поздороваться с нею». Марсель давно забыл об этом, но когда от прошлого не остается ни живых людей, ни вещей, а только то, что невещественно, а значит, более стойко – запахи и вкусы – именно они «продолжают, среди развалин всего прочего, нести, не изнемогая под его тяжестью, на своей едва ощутимой капельке огромное здание воспоминания». И как только он узнает вкус «мадлен», «тотчас все цветы нашего сада и парка г-на Свана, кувшинки Вивоны, обыватели городка и их маленькие домики, церковь и все Комбре со своими окрестностями, все то, что обладает формой и плотностью, все это, город и сады, всплыло из моей чашки чаю».
Плотность в описании жизни Комбре такова, что читатель проникается живым интересом к его малозначительным обывателям, к его топографии и общему распорядку жизни. Особенно важны для Марселя две прогулки, которые он регулярно совершает с родными в окрестностях городка: первая по долине среди полей в сторону Мезеглиза, мимо имения Свана, называется «в сторону Свана»; вторая, вдоль речки Вивоны в сторону замка герцогов Германтских, называется «в сторону Германта». С этими прогулками у него связано пробуждение чувства прекрасного, это места, где он хотел бы жить: «на сторону Мезеглиза и на сторону Германта смотрю я как на самые глубокие пласты моей душевной почвы, как на тот нерушимый грунт, который и сейчас еще служит основанием для воздвигаемых мною построек».